Ранним утром от гостиницы отплыли три гондолы. В одной из них находился гроб: «Плавучая парадная кровать, венецианская похоронная процессия, уносила к траурному островку Сан-Микеле прах волшебника»[100]. Его сопровождали четверо друзей, одетых по-летнему: Кохно и Лифарь, Мися и Габриэль, обе в белом. Кроме них, на кладбище никого не было. «Несмотря на то что в Венеции очень мало деревьев, гроза усыпала дорогу зелеными ветками». Если верить рассказам Габриэль, едва гондолы пристали к берегу, Лифарь и Кохно хотели проползти до могилы на коленях. Она заставила их подняться, грубо и резко одернув: «Прекратите паясничать, прошу вас». Если верить Морану, «Лифарь бросился в могилу».
* * *
В конце того лета герцога Вестминстерского в «Ла Пауза» не видели. Габриэль проводила там время в обществе нескольких артистов и той, кого хорошо осведомленные журналисты называли «ее дорогая подруга Мися».
В Лондоне герцог Вестминстерский проявлял признаки дурного настроения. Если только это не была ревность. Ничего удивительного. Приехав в Париж, Габриэль быстро вернулась к прежним привычкам и старым друзьям. Неверный Вендор, с трудом освобождаясь от ее влияния, говорил о ней на ломаном французском, который британский акцент делал комичным: «Коко сошла с ума! Теперь она связалась с кьюре…»
Он принял решение: жениться. Не надеясь, что Габриэль погрузится в пучину горя, он все же хотел, чтобы о нем сожалели. Габриэль же с макиавеллиевской хитростью вела себя так, словно разрыв наконец-то освободил ее и «кюре», на которого намекал герцог Вестминстерский, был никто иной, как Пьер Реверди.
Тогда между ней и Вендором установился новый тип отношений. Разумеется, не обходилось без сучков и задоринок. В частности, Габриэль охотно обошлась бы без визитов, которые герцог Вестминстерский непременно наносил ей всякий раз, как бывал в Париже. Она предпочла бы оборвать эту проигранную партию. Но в некотором роде добродушие Вендора помогало ей «спасти репутацию». Она должна была опасаться света, подстерегавшего ее падение. Проклятого света, всегда поджидавшего разрыва, ссоры, света, от которого она зависела. Что было делать? Габриэль запретила себе думать об улетучившихся мечтах и своих обидах и продолжала поддерживать ложно-дружеские отношения, которые на самом деле были лишь судорожными проявлениями гордыни.
29 апреля 1930 года, в Париже, Адриенна наконец вышла замуж. Смерть отца позволила «обожаемому» дать свое имя той, которая ждала этого момента более тридцати лет. «Мадемуазель Габриэль Шанель, модельер, проживающая по адресу: 29, улица Фобур-Сент-Оноре», была свидетельницей невесты.
Было объявлено и о помолвке герцога Вестминстерского.
Он собирался жениться на Лоэлии Мэри Понсонби, дочери первого барона Сисонби. Верится с трудом, но первой заботой будущего супруга, поступавшего с бессознательной жестокостью тех, кому несметное богатство дает нечто вроде неограниченной власти, было представить свою невесту Габриэль. В своем благородстве он дошел до того, что спрашивал ее, хороший ли он сделал выбор.
V
Обманчивое возвращение
Починить, зашить, восстановить… На сей раз можно было бы сказать, что под влиянием своего ремесла Габриэль судила о делах сердечных терминами кройки и шитья. Заставить Реверди вернуться? Она снова принялась мечтать. Разве она не знала, что любовь нельзя залатать?
Возможно, чтобы вновь привлечь Реверди, она прибегла к предлогу более чем любопытному: предложила ему сотрудничество. Но мы не можем с уверенностью утверждать, что существовала прямая связь между ее предложением и возвращением Реверди в предместье Сент-Оноре. Когда она обратилась к нему? До его возвращения или сразу после? Был ли ее шаг предлогом или следствием? Этого мы никогда не узнаем. Из их корреспонденции сохранилось лишь несколько ответов Реверди, на которых не стоят даты. Как бы там ни было, этой переписки достаточно, чтобы доказать, что предложение сделано было примерно в 30-е годы, когда Реверди затеял писать заметки, которые составили потом «Мою бортовую книгу».
Чего она хотела? Чтобы они писали вместе. Речь шла только об афоризмах, предназначаемых ею для различных журналов. Но она считала, что все написанное ею не годится для печати, если Реверди не внесет свои поправки. На самом деле речь шла о том, чтобы дополнить несколько высказанных ею немногочисленных соображений, относившихся только к ее профессии, размышлениями более общего порядка — о любви, о способности очаровывать. Было ясно, что ей нужна помощь.
Кто лучше Реверди мог бы справиться с подобной задачей? После публикации ее заметок в 1927 году сомневаться не приходилось: в них был весь Реверди, с почти невыносимой лаконичностью оценивавший реальность.
Она должна была иметь над ним настоящую власть, иначе как бы он согласился на подобное сотрудничество? А он пошел на него охотно. Войдя в азарт, он покопался в своих запасах — «…это последнее, что я нашел, то, что было под рукой», — предоставил в ее распоряжение часть того, что собрал, — «…это только самые несерьезные шутки; остальные, те, что я даже не хотел бы видеть опубликованными при моей жизни, имеют смысл только в своей целостности» — и со всей деликатностью говорил о том, что он лишь истолковывает, а не правит написанное ею. Наконец, в каждом из его писем мы находим блестящий анализ технических приемов творчества.
«Разумеется, дорогая Коко, то, что я говорю о моих заметках, относится к ним в целом и связано только со мной… Кстати, поскольку они — отходы моей внутренней работы, я не знаю, когда они перестанут скапливаться… Я выбрал только несколько из старой рукописи, те, что отличаются определенным изяществом. Я пишу их, даже когда бываю пьян. А сколько их я сжег!
Вот как я истолковал написанное вами: можно ли осмелиться доверить груз оправдания в своей правоте тому, кто не может даже дождаться ответа?
А вот изречение, которое я нашел, открыв случайно и наудачу Лабрюйера, оно замечательно подходит к некоторым дружеским отношениям, оправдать которые нельзя ничем и которые я сам поддерживал. Это история моих пьяниц. Любопытно, не правда ли?.. „Ничто так не похоже на крепкую дружбу, как отношения, которые мы поддерживаем в интересах нашей любви…“
Надо иметь нахальство писать в подобном жанре, после того как вы прочли таких типов, как Лабрюйер. Купите его „Характеры“: у вас в библиотеке есть „Максимы“ Ларошфуко и Шамфора. Возьмите и почитывайте их время от времени по вечерам. Это так же хорошо, как калгалеты[101], но в другом роде.
…Секрет и подводные камни данного жанра состоят в том, что он требует лаконичности, значимости и глубины, точности и легкости… Дело проиграно, если выражение заслоняет мысль, то же самое — если мысль не получает нужного выражения.
И чтобы все-таки закончить сегодня вечером, вот вам одно изречение: мысль есть самый благородный и верный путь к сердцу».
Прошло пять лет с тех пор, как Реверди порвал с Парижем, он по-прежнему жил в Солеме. Но счастье, испытанное им вначале, покой, им обретенный, когда он стал жить одной жизнью с монахами: подъем на заре, месса в семь часов, работа по утрам, возвращение в аббатство на торжественную мессу, наконец, вечерни — со всем этим было покончено. Реверди столкнулся с жестокой дилеммой: признать, что он потерял веру, и покинуть Солем, что было равнозначно смирению — понятие для него неприемлемое, — или не уступать и остаться в Солеме.
Он склонился к последнему решению. Следствием его стало то, что он писал все меньше и меньше, печатал и того меньше — библиография его произведений напоминает нам об этом, названия и даты, следующие друг за другом почти без перерыва, вдруг образуют пустоту между 1930 и 1937 годами — и часто покидал свое убежище ради длительных отлучек в Париж.