А Руссо проповедовал именно то, что могло вызвать и вызвало у его читателей особую симпатию. Я уже говорил о том, что в целом эпоха Просвещения отличалась особым культурным оптимизмом в ожидании «золотого века», который нужно приближать различными способами. Но для Руссо, наоборот, все лучшее в истории человечества не впереди, а позади: это первобытно-естественное состояние, состояние невинности, в котором человек якобы пребывал и из которого он вышел под влиянием культурно-исторического процесса. К этому состоянию человечеству и следует вернуться.
С такой точки зрения культура и просвещение в том виде, как они существуют, являются злом. Человеческие души портятся по мере того, как развиваются науки и распространяется зараза пустых знаний. Другими словами, испорченность человеческой природы – это дело истории, а не первородного греха. Подлинная жизнь – это не жизнь образованных народов, но народов мужественных и доблестных, каковыми были скифы, персы, германцы и римляне, пребывавшие в «счастливом неведении». Природа хотела предохранить человека от наук и искусств, происхождение которых тесно связано с человеческой праздностью и человеческими пороками, например, геометрия – с жадностью, а астрономия – с суеверием. Руссо приводит аргументы, которые через некоторое время повторит знаменитый литературный герой – Шерлок Холмс: что мне, как человеку, может дать знание того факта, что физические тела взаимно притягиваются? Не знай я этого, стало бы людей на свете меньше, или они управлялись бы не столь успешно, не так бы процветали?[134] Сознательное состояние – состояние противоестественное, а рассуждающий человек – извращенное животное.
Особое значение в обосновании этих положений имел роман «Эмиль, или О воспитании». Это произведение имело для Европы второй половины XVIII века совершенно исключительное значение. Гете писал, что эта книга стала «естественным евангелием воспитания», а Мишле подчеркивал, что все матери были «беременны Эмилем».
Для генезиса идей Л. Толстого особую роль играет «Исповедание веры савойского викария» – своеобразная интермедия к четвертой книге «Эмиля», в которой викарий определяет свою доктрину как естественную религию, которая открывается непосредственно каждому, в отличие от религии откровения. Именно здесь ярко проявляется деизм в «упаковке» Руссо. Вера и религиозность – естественные потребности сердца, инстинкт души. В Евангелии савойский викарий (а за ним и яснополянский граф) находят привлекательность, чистоту, трогательную прелесть в поучениях, возвышенность и мудрость. И Евангелие, и окружающий мир с неумолимой убедительностью свидетельствуют о существовании Бога.
«Я связываю с этим именем идеи о разуме, могуществе, воле и идею о доброте, которая непременно следует из них, но от этого я не узнаю лучше Существа, которому я приписал ее; Оно все также неуловимо для моих чувств, как и для моего разума: чем больше я думаю о Нем, тем больше путаюсь. Я знаю несомненно, что Он существует сам по себе; знаю также, что мое существование подчинено Ему, и что все известные мне вещи находятся безусловно в том же положении. Я вижу Бога повсюду в Его творениях, я чувствую Его в себе, вижу Его везде вокруг себя; но как только я хочу созерцать Его в нем самом, как только ищу, где Он, спрашиваю себя, что такое Он, какова Его сущность, Он становится неуловим, и мой смущенный ум не видит ничего больше».
Руссо Ж.-Ж. Исповедание веры Савойского викария / Перевод А. А. Русановой. М, 1903. С. 32–33.
В мире действует разумное начало, творческая воля, а в человеке – свобода, которая дает ему предчувствовать бессмертие души. Больше ничего и не нужно. Правильное применение врожденных человеческих дарований, в первую очередь разума и чувства, делает человека способным открыть в себе и в мире все истины, нужные человеку для развития, в том числе нравственные и религиозные. С этой точки зрения традиционное христианство со своими догматами способно только исказить ясную картину. Никакой человек, руководствующийся разумом, не может принять или допустить невозможные и противоречащие разуму евангельские рассуждения о рождении, смерти и воскресении Бога, то есть евангельские историю, догматы и вытекающие из них обряды, но каждый человек способен оценить святость Евангелия и личности Христа, Его невероятную нравственную глубину и высоту. В Евангелии абсолютно ясно все то, что нам надо знать для нашего спасения, другие же страницы этой книги превосходят наше разумение, поэтому лучше не стараться разобраться в том, что для души не представляет абсолютной необходимости, а толерантно относиться ко всему.
Заметим, что именно за эти рассуждения на Руссо ополчились все – и парижские католики во главе со своим архиепископом, и женевские кальвинисты во главе с консисторией. Понятно, почему. Критерием истины для Руссо (а позже, в значительной степени и для Толстого) станет разум и чувство, религия сердца, но не религия Откровения.
Было бы большой ошибкой сделать из сказанного вывод, что Руссо в своих произведениях призывал человечество вернуться к первозданному блаженному состоянию. Его аргументы можно назвать историчными в том смысле, что он прекрасно понимает социальный источник морали человека, ее связанность с процессом социализации и развития. Именно поэтому вопрос о человеческой свободе для него непосредственно связан со свободой в конкретных исторических условиях, то есть со свободой политической. Потому-то его идеи стали так востребованы будущими идеологами самой большой революции XVIII века.
Таким образом, в контексте изучения религиозной типологии идеи Руссо должны рассматриваться как «целостная структура особого типа»[135]. Противопоставление «природа, человек (естественное, реальное, сущее) – общество (противоестественное, мнимое, выдуманное)», столь принципиальное для Руссо, приводит Л. Толстого позже к ряду значимых вторичных противопоставлений: «человек (природа) – общество», «человек (природа) – культура», «человек (природа) – история». Естественный (божественный) порядок разумен, человеческие установления, порождающие социальное зло, но претендующие при этом на статус христианской цивилизации, безумны и противоестественны.
Эти оппозиции обосновывают важный критерий достоинства и доброкачественности какого-либо явления, будь то человек, литературное произведение, социальный или религиозный институт: это искренность. Сама искренность мыслится как освобождение от ложных социальных, культурных, религиозных отношений. Именно поэтому в творчестве Толстого с определенного момента такое важное значение начинает играть исповедь как последовательное очищение сущности от ложных наслоений, предрассудков, привычек. Исповедь – освобождение интуитивно-эмоциональной жизни от рационально-социальных наслоений[136].
Интересно, что в отношении к Руссо Л. Толстой принципиально расходится с Ф. Достоевским, для которого исповедная открытость, «женевские идеи», «человеколюбие, т. е. добродетель без Христа»[137], часто является символом себялюбия и лжи, а исповедь является спутником либо бунтарей (Ставрогин, Ипполит Терентьев), либо опустившихся неудачников, неспособных изменить свою и чужую жизнь (Мармеладов). Кроме того, исповедь, как форма «искренности», может быть свойственна и «сладострастникам». Обратим внимание на то, что игра в салоне героини романа «Идиот» Настасьи Филипповны является яркой пародией на исповедь, особенно в варианте Фердыщенко, который в эпизоде мелкой кражи и последующего обвинения невиновной служанки открыто пародирует соответствующее место из «Исповеди» Руссо.
Не следует, конечно, полностью отождествлять взгляды Руссо и Толстого. Итог диалогу с ним Толстой подвел в дневниковой записи 6 июня 1905 г.: «Меня сравнивают с Руссо. Я много обязан Руссо и люблю его, но есть большая разница. Разница та, что Руссо отрицает всякую цивилизацию, я же отрицаю лжехристианскую. То, что называют цивилизацией, есть рост человечества. Рост необходим, нельзя про него говорить, хорошо ли это или дурно» (55, 145). Эта мысль Л. Толстого требует пояснения.