Я не испытывал ни малейшего чувства страха, ночуя в тайге один, там, где захватила темнота. И чего было бояться, если за опояской топор, а за пазухой коробок спичек? Значит, обеспечен костер, а разжечь его, умеючи, и в дождь и в снежную метель, не столь уж хитро. Будет тепло. Да к тому же есть и такие способы сооружать костры, «нодьи», что возле них можно преспокойно проспать всю ночь напролет, не вставая, чтобы подбросить топливо. Дикий зверь к огню не приблизится, а человек подойдет к тебе в тайге — это друг. Пищу себе, захочешь до смерти есть, так или иначе — тоже добудешь. Понятно, не всегда отменно вкусную и сытную, но все-таки пищу.
Вот на этом: на любви и доверии к щедрой и доброй природе, если ты и сам к ней добр, на незыблемых законах товарищества там, где одному порой не справиться без поддержки другого, я и вырос. Привык любоваться восходами и закатами солнца, сонным бормотаньем лесных ручейков, доверчивым перекликом ранних птиц; чувствовать себя этаким непобедимым героем, когда вокруг тебя с треском валятся сломанные ураганом деревья; или пыша драконовым пламенем, охватывает тебя со всех сторон лесной пожар; или вышедшая из берегов горная река грозит смыть, утащить твою лодчонку, единственное спасенье; или когда черная — да, да иной ее не назовешь! — столь мрачная и плотная пурга тебя сбивает с ног, и кажется в ее безумной круговерти, что вот всему уже приходит конец.
Привык я с той поры в людях тайги — и вообще в людях — видеть главным образом светлое, чистое, как бы упругую и настойчиво тянущуюся вверх ветвь могучего дерева жизни.
О таежниках иногда ходят легенды, что это люди какой-то особой породы, что, дескать, они физически неимоверно сильны, выносливы, а что касается морозов — так и за полсотни градусов ниже нуля им нипочем. Все это так и не так. Уже говорил я, что сама обстановка заставляет человека к ней приспосабливаться. Будешь много ходить по горам, да глубоким снегам, да среди непролазной чащи и бурелома, да таскать на горбу, допустим, мешки с добытым кедровым орехом, обязательно станешь и сильнее и выносливее. И несказанную радость мускульную будешь при этом чувствовать. А что касается невосприимчивости к морозам, тут, конечно, сказывается определенная закалка, коли ты каждый день зимой все на морозе да на морозе; но, между прочим, умение одеться — дело тоже далеко не последнее. К этому я добавил бы еще и другое: таежник знает — с морозом шутки плохи, и когда хочешь не хочешь, а надо из теплой избы надолго уходить в палящий мороз, у него и сознание и подсознание по-особому готовятся к трудной борьбе с беспощадной стихией. И победа остается за ним. Как за всяким борцом, верящим в свою ловкость, силу и хорошо знающим наиболее коварные приемы противника.
Есть и еще одна своеобразная черта в характере исконного сибиряка. Не обязательно и таежного жителя. У него для всего какие-то «уплотненные», что ли, масштабы. Расстояние в тысячу километров — «по соседству». Недельный пеший путь по безлюдным местам — ну и что здесь особенного? Надо так надо. И когда ему прямо-таки в кровь с молоком матери впиталось представление о могучести земли сибирской: разливах зеленой тайги, многоводности северных рек, бесконечности горных хребтов, неоглядности ягельной тундры, обильной стадами оленей и голубыми песцами; тундры, размахнувшейся чуть не на половину земного шара вдоль побережья Ледовитого океана, — он уже невольно и самого себя, дела, к которым призван велением совести, оценивает такой же крупной мерой.
Одним словом, сибиряк любит размах. Просторы. Для мысли и для практического ее воплощения. А трудности… Человек все может!
Но это все я рассказал, чтобы объяснить приподнято романтический склад, как в описаниях сибирской природы, так и в характеристиках личных свойств героев моих повестей. Влюблены они в родной край без памяти. Вместе с ними и я. А влюбленным многое прощается.
И еще потому все это я рассказал, что, на мой взгляд, нет биографии книги без биографии ее автора. Так или иначе, а в каждом своем произведении писатель в какой-то доле как бы растворяет себя. В одном случае, вкрапляя в книгу происшествия, личным участником которых был он сам, в другом случае — свою философию, свои взгляды на жизнь, свои критерии по отношению к тем или иным нравственным нормам, бытующим в обществе. Ведь он не простой регистратор, архивариус, вкладывающий листы текущей жизни людей в свои рукописи. Он осознанно или неосознанно, а непременно стремится привить собственные мысли и взгляды читателю, стать его духовным наставником, воспитателем. Иначе в чем же общественный смысл писательского труда? Нельзя же литературу ставить, допустим, в один ряд с игрой в карты, которая тоже способна захватить человека, но, увы, лишь натянуть его нервы, увести за собой в мир коварных иллюзий. И может быть, сделать сразу богатым. Впрочем, и разорить дотла.
Мое увлечение литературным трудом — не просто новая профессия, а духовная потребность рассказать читателю через образный строй своих книг о том, что меня самого охватывает или радостным волнением или глубокой тревогой.
Не отрицаю возможности создания писателем правдивых, психологически убедительных, захватывающих своим драматизмом книг, при этом оставаясь прилежным сидельцем в кабинете за писательским столом и конструирующим романы лишь силой воображения да еще из той информации, которая, как воздух, незаметно проникает к нему сквозь стены. Таких примеров более чем достаточно, и очень достойных примеров, без малейшей иронии вызывающих мое искреннее восхищение. Ведь дело не в методе, не в системе работы, а в ее конечных результатах.
Но есть и другая категория литераторов, которая, как рыба, вытащенная из воды на берег, задыхается, если теряет прямое соприкосновение с жизнью, если не видит своих героев, не разговаривает с ними, не угадывает ход их мыслей, подталкивающих к действию. К этой категории принадлежу я, не зная — хорошо это или плохо. Для самого писателя и для читателей. Во всяком случае, лично мне это создает дополнительные профессиональные трудности. Расставшись со своими скитаниями по саянской тайге в поисках хорошей добычи, я теперь, аллегорически, все равно продолжаю свои скитания. По житейским горам, обрывам и перевалам, в сиянии солнечных дней и в слякотной мерзости. Ищу добычу.
Но есть такая пословица: на ловца и зверь бежит. Мой «зверь» ходит вокруг меня пока еще большими табунами. Поиск не труден. Это жизненные впечатления и наблюдения, отложившиеся в сознании, в памяти, в душе столь мощным пластом, что много времени еще понадобится мне, чтобы его разработать.
Теперь хочется объяснить, почему меня не только фотограф спутал с молодым матросиком, но собственно и я сам не очень-то хотел бы отказаться от столь привлекательного для меня профессионального сходства.
Дело в том, что уже после того, как я прекратил заниматься чисто охотничьими и лесными промыслами и судьба из глухой тайги меня снова вытащила в город и превратила сперва в столяра-краснодеревщика, а после службы в Красной Армии в бухгалтера, я поселился опять-таки на реке. С тех пор и навсегда для меня самой любимейшей — на реке Енисее. Стал служащим крупнейшего по тем временам в Сибири лесопромышленного и лесоэкспортного треста, владения которого захватывали часть Иркутской области, весь север Красноярского края и все притоки Енисея, включая Ангару и Тунгуски — Подкаменную и Нижнюю. Не говорю уже о малых реках и справа и слева. Управление треста находилось тогда в Енисейске, а ныне всемирно известную Игарку, ее лесопильный комбинат и морские причалы начинал строить именно наш трест. И я как раз оказался «финансовым богом и контролером» этого строительства, И вообще всего строительства лесопромышленных предприятий на Енисее и Ангаре.
А коль так, и тайга и сплавные водные артерии, плоты, пароходы, баржи и, главное, люди, трудом своим связанные со всем этим, — снова остро вошли в мою душу. Вернее, и не покидали ее, только теперь предстали в ином живописном цветении.