Короче говоря, от нашей беседы я ни капельки не устал. И когда по часам сообразил, что все же пора и честь знать, уходить мне еще не хотелось, все развязывал я последние кончики разговоров. Даже раз пять сказал «до свидания», а ручку двери никак не мог нажать. Бывает, зацепит что-то тебя и — крышка! Держит. Тогда либо садись еще на два часа, либо пересиль себя на секунду, действуй плечом, вышибай дверь и, как можешь, быстрее выскакивай. Так я и сделал. Нажал, не нажал на ручку — не помню, но дверь распахнулась, и я, что называется, пулей вылетел в коридор. Вылетел и — чуть не сшиб Машу.
Она не ойкнула даже, но я видел, что она очень перепугалась, прямо переменилась в лице. Однако все же сказала:
— А я тебя, Костя, ищу. Так ищу…
В словах Маши не было ни крошки обидного, но я почему-то не нашел ничего лучше, как глупо хихикнуть: «Кто ищет, тот всегда найдет».
Дурного смысла в эти слова заведомо я, конечно, не вкладывал, а получилось явно с таким оттенком: знаю, мол, что ты меня выслеживаешь.
Случается с вами или нет, а у меня так часто бывает: ляпнешь какое-нибудь слово, и кажется — здорово! А через минуту сообразишь, дикость. Но слово не воробей, вылетит — не поймаешь.
Когда я был маленьким, девчонок я и лупил и таскал за косички так, как все мальчишки. Но Машу разу одного пальцем не тронул. Почему — сам не знаю. И не знаю — обидь я ее, как, какими глазами взглянула бы она на меня, но уж я — то на нее поглядеть ни за что бы не смог. И вот теперь я понял: ударил Машу. Очень сильно и очень больно ударил. Понял, что сказал дурацкие слова. И сам скорей отвернулся. Лебедкой не поворотить бы мне после этого к Маше голову. Лица, глаз Машиных я не увидел, только услышал, как прерывисто она перевела дыхание. А потом еще услышал, как по железному полу простучали ее каблучки. И шаги были неровные.
Вы, конечно, сейчас подскажете: побежать мне следовало за Машей, остановить ее, извиниться. Да, теперь это я и сам понимаю. А тогда дверь почтовой каюты оставалась открытой, и я уголком глаза все время видел Шуру, каменно застывшую с пачкой печенья в руке, которое она мне предлагала взять с собой, погрызть на вахте, а я, прощаясь, ломался, не брал. И я не побежал за Машей, я молча вернулся в каюту, взял у Шуры из руки печенье и так же молча ушел.
А вечером состоялось комсомольское собрание. На повестке дня значился только один вопрос: «О неэтичных поступках комсомольца К. Барбина». Председателем выбрали Машу. Но она отказалась: дескать, страшно болит голова. Тогда на председательское место сел Вася Тетерев. Я даже не запомнил: выбрали его или он сел просто сам. Наверно, все-таки выбрали.
Для этой книги я исписал бессчетное количество страниц насчет собрания и все выбросил. Правильного описания не получилось. В голове у меня осталась от всех выступлений сплошная путаница и туман. Я завидую тем писателям, которые сочиняют про комсомольские и партийные собрания так, будто сами они вели протокол. Скажу вам откровенно: я так сперва вообще даже попробовал прямо вклеить сюда копию с протокола. И опять не выходит. В протоколе, оказывается, записано вовсе не то и не так, как говорили на собрании.
Остались от этого вечера в памяти у меня только какие-то обрывочные свои мысли и чужие слова. Помню, было такое чувство, что жарят меня без масла на сухой сковороде, и мне все хотелось вскочить, заорать и потереть подгорелые места, но сковорода прикрыта тарелкой, и встать я никак не могу. Это, наверно, знакомо и каждому из вас, кого прорабатывали вот так, на общих собраниях.
Помню, как делал обо мне сообщение Вася Тетерев, все кашлял в ладошку, и мне казалось, что он накашлял туда очень много — возьмет и вытряхнет куда-нибудь под стол. А какие слова говорил он — не знаю, потому что слова его никак не относились ко мне, вернее, к душе моей, к тому, какой я есть, каким я сам себя понимаю. И я глазами все время искал того, К. Барбина, о котором писалось в повестке дня и о котором стеснительно докладывал Тетерев. Тот Барбин был для меня совершенно посторонним человеком, и я даже думал: поможет бедняге добрая Васина критика или не поможет?
Запомнилось мне еще, как долго никто не хотел выступать первым. И я чуть было сам не поднял руку. О Васином К. Барбине мне очень хотелось выступить. Но все как-то жалеюще глядели на меня, и тогда вроде бы издали, потихоньку заползла в сердце тревога: да ведь это же сейчас обо мне говорил Вася Тетерев! И это меня сейчас начнут драить с песком.
Первым выступил Петя, Петр Фигурнов. И я понял только одно: обида на меня у Фигурнова еще не перекипела.
Потом кто говорил — не знаю, и что говорили — не помню. Скорее всего потому, что в левом боку у меня началось страшное колотье и я не столько слушал ораторов, сколько тискал кулаком свои ребра.
Может быть, это случайно совпало, а может быть, даже колотье прекратилось и раньше, но мне легче стало дышать, когда заговорила Шура. В протоколе ее выступление записано так: «Дело Барбина, которое мы сегодня обсуждаем, не стоит потери нашего времени. Ничего опасного для него самого, для комсомола и для общества в поступках Барбина нет. Если так, то нужно обсуждать каждого из нас подряд, притянуть что-нибудь любому комсомольцу можно. Я протестую, что «ради примера», как сказал Тетерев, хотят отыграться на одном Барбине. Что он — горький пьяница? Что плохого для юноши выпить глоток вина! Он не безобразничал. Облил пассажиров водой? Рука может сорваться у всякого. Хохотал? Смешно, когда комсомольцам хохотать запрещается! О главном обвинении, о взятке, я и говорить не хочу. Видимо, наш секретарь Вася Тетерев не знает, что называется взяткой. Что говорить о том, чего нет?»
Шура выступила как-то врасплох для меня. А Машу я ждал. Долго ждал. Почему — не объяснить. Впрочем… Собрание она не стала вести. «Голова заболела!» Кто-кто, а я этому разве поверю?
Когда Маша начала свою речь, у меня уши сразу заглохли. Да, конечно, теперь от нее такого я только и ждал! С яростью, с гневом, как про какого-нибудь жулика Лепцова, говорила Маша, и хуже всего, я сам чувствовал, что Машин Барбин — вот это я. И хотя закончила она так, что, дескать, Барбин все же хороший комсомолец, хороший товарищ и что за меня может она сама на будущее честью своей поручиться, — мне было уже все равно. Я видел себя рядом с Лепцовым в шикарном особняке, купленном на казенные деньги, среди ковров и зеркал, и даже лепцовская собака вертела у меня перед самым носом своим обрубленным хвостом!
Какое решение приняли на собрании, я узнал после — указать комсомольцу К. Барбину и так далее, — а тогда все слова резолюции пролетели мимо меня. Не помню даже своей речи. Кажется, давал обещание исправиться. Но это и все на собраниях так говорят. И я сказал так потому, что надо же было что-то сказать, а душу в это время закупорило.
Последнее, что я запомнил от собрания, — веселое Васино лицо. Его круглые щеки, пухлые губы. Он подошел ко мне, когда в красном уголке никого уже не было, а я все еще сидел, как козявка, пришпиленная для коллекции к картону. Вася покашлял в руку и прямо-таки нежно сказал:
— Ну вот, Барбин, я так и рассчитывал. Проработали тебя сегодня здорово. А хорошо прошло собрание, правда? Как остро выступала Маша Терскова! Принципиально, с обобщениями. И Фигурнов — ничего. Ты тоже хорошо, принципиально выступил. Не стал оправдываться. Молодец! Я думаю, теперь тебе нужно только стать поактивнее, включиться в общественную работу. Это очень поднимет тебя.
Глава одиннадцатая
Машин разговор
Проснулся я совершенно свежий. Настроение такое, что не будь надо мной потолка, я, как ракета, поднялся бы прямо в небо. Все, что за эти дни накопилось у меня внутри, после вчерашнего собрания сразу куда-то прочь отошло. Так бывало в детстве со мной. Набедишь чего-нибудь. Кричит мать, ругается, а сам ты страдаешь никак не меньше ее, пока ремень не возьмет она. Выдерет как следует, поревешь во все горло и — тишина, спокойствие. В комнате и на душе у тебя. Легко-легко. Даже песни петь хочется.