— Да, конечно, конечно. Только я не понимаю…
— Так вот, я просто выправил стенограмму. Перепечатайте и отошлите в госкомитет. А понимать — я тоже ничего не понимаю. Впрочем, если даже и понимаю, увы, объяснить не могу.
Евгения Михайловна вышла вконец огорченная. Она не поверила тому, что говорил Стрельцов. Обычно он был с нею полностью откровенен, охотно посвящал во все свои дела и замыслы. А тут… Весь день происходит что-то неладное. Василий Алексеевич с самого утра не такой, как всегда. Ну как это может быть, чтобы Иван Иваныч продиктовал стенографисткам чужую речь и не так, как она была сказана? А если Василий Алексеевич действительно отказался от выступления, значит, по существу, он выступил против общего мнения! И против этого интересного Мухалатова, аккумулятором которого все так гордятся. Тут что-то нечисто. Расспросить бы стенографисток, как это происходило на самом деле. Но они сдали материал и ушли. Любопытно! А раньше чем завтра ничего не узнать. И, страдая от неведения, Евгения Михайловна уселась за пишущую машинку.
А Стрельцов, оставшись один, опять принялся за свои расчеты. Принялся, насилуя ход мыслей и понимая, что никакого толку от сегодняшней его работы не будет — все расчеты придется потом проверять заново. Он прилежно верстал на бумаге столбцы многозначных цифр, а между тем думал все-таки о предстоящем разговоре с Риммой, без которого никак нельзя обойтись и повести который с прямой откровенностью мужчины тоже никак невозможно. Римма истолкует это лишь как очередную попытку отца очернить любимого ею человека. Не дослушает, убежит. И только. А тогда между ними встанет и вовсе глухая, непроницаемая стена…
— Василий Алексеевич, звонит председатель госкомитета товарищ Горин, — с тревогой в голосе сообщила Евгения Михайловна, не входя в кабинет, а лишь просовывая голову в дверь. — Простите, если товарищ Горин станет спрашивать о протоколе, так я отправила. Повезла на легковушке Аля. Через двадцать минут она будет уже в госкомитете.
— Спасибо, Евгения Михайловна, — сказал Стрельцов и поднял трубку.
Он держал ее довольно долго, пока Евгения Михайловна и секретарша председателя госкомитета выверяли, действительно ли Стрельцов полностью готов к разговору. Только тогда что-то щелкнуло в мембране — секретарша товарища Горина переключила какой-то рычажок — и послышался голос, сильный, веселый:
— Василий Алексеевич? Здравствуйте!
— Здравствуйте, Федор Ильич, — сказал Стрельцов. Я вас слушаю.
— У меня к вам, собственно, вопрос — не вопрос, а… Но прежде всего я хочу поздравить ваш завод, весь коллектив, вас лично как одного из руководителей завода и моего учителя… Не забыли?
— Нет… не забыл, Федор Ильич.
— …Вас, инженера Мухалатова, всех поздравляю с великолепной творческой удачей!
— Спасибо, Федор Ильич!
— Важное дело сделано, очень важное. Такое, какое входит в историю развития техники и в мировом масштабе. — Горин немного помолчал, и стало слышно, как он перелистывает какие-то бумаги. — Но вот тут мне работники нашего аппарата докладывают относительно целесообразности срочного патентования нового аккумулятора за границей. Это правильно, это необходимо. Подписываю документ. Однако вот тут-то у меня и вопрос к вам, Василий Алексеевич. Просто так, частный вопрос. И может быть, даже бестактный. Тогда простите. Я по душам, по-товарищески, как бывший ваш ученик. Всплыло, знаете, в памяти… Отлично помню, насколько глубоко в свое время вы занимались именно этой проблемой — существенного увеличения электрической емкости аккумулятора. Признаться, я давно уже был подготовлен к тому, что это вам непременно удастся. И вот — победа! Победа грандиозная! Но… еще раз простите меня, почему эта победа никак не связывается с вашим именем?
— Я работаю на заводе, где удалось осуществить интересную идею, и я вполне удовлетворен, — дрогнувшим голосом сказал Стрельцов.
— Да… Но это уж слишком скромно, Василий Алексеевич. Говорю вам честно и откровенно. Вот здесь предлагается присвоить новому аккумулятору имя Мухалатова. Разумеется, я не возражаю. Документация вся в порядке. Наши товарищи очень поддерживают. И сам Мухалатов был у меня. Понравился. Способный, энергичный инженер. Но вы знаете, повторяю, я с вами вполне откровенен, когда у меня с ним завязался серьезный разговор об истоках замысла, Мухалатов держался как-то неуверенно. Было что-то такое… Одним словом, мне представилось, что Мухалатов не сам открыл идею, а как бы подхватил ее у кого-то другого. И я вспомнил вас. Разумеется, об этом я ничего тогда не сказал Мухалатову. Не сказал бы и сейчас вам, Василий Алексеевич. Но вот я рассматриваю чертежи, технические обоснования, читаю письмо в госкомитет, подписанное Иваном Иванычем Фендотовым, где излагается ход обсуждения вопроса о присвоении аккумулятору имени Мухалатова, и все-таки недоумеваю — неужели ваше имя не должно стать хотя бы в ряд с его именем? Ей-богу же, в основе работы Мухалатова лежит ведь ваша идея! Так, Василий Алексеевич? Не скромничайте. А я намерен…
— Идей бывает много, Федор Ильич, а результатов мало, — перебил его Стрельцов, хотя еще и не окрепшим голосом. — Во всяком случае, мое имя стоять рядом с именем Мухалатова никак не может. Это твердо. Как говорят сейчас молодые люди — железно.
— Н-да… Понимаю, Василий Алексеевич. Ваша воля — закон. А я, знаете, все-таки решительно хотел вмешаться, невзирая даже на письмо Ивана Иваныча, где, кстати, также подтверждается ваша позиция. Вот… Но счел себя обязанным переговорить предварительно лично с вами. И все равно мне как-то трудно отказаться от своей мысли. Да… Я мог бы не посчитаться в этом деле с Фендотовым, но с вами, с вашим желанием — не посчитаться не могу. Итак, вы решительно хотите, чтобы аккумулятор носил только одно имя — Мухалатова. Что ж…
— То, чего я хочу, Федор Ильич, мною высказано сегодня на совещании у директора. Протокол послан в госкомитет.
— Да что же протокол, стенограммы, Василий Алексеевич… Ох, бумаги, бумаги! Мне вполне достаточно письма Ивана Иваныча и — тем более — нашего с вами дружеского разговора. Извините, что я вас растревожил, но, право же, зная вас, мне показалось — тут все дело лишь в вашей повышенной щепетильности. Всего вам лучшего, Василий Алексеевич! Вы что-то совсем ко мне не заглядываете. Стесняетесь? Ну, в этом, очевидно, я сам виноват.
Теперь и вовсе Стрельцов не мог ни на чем сосредоточиться. Нестерпимо болело сердце. Вот и сейчас окончательно отрекся от своих моральных прав на идею нового аккумулятора. Отрекся в личную пользу Владимира Нилыча Мухалатова. Нет ничего нелепее этого. Но и другого ничего тоже быть не может. Федор Ильич почуял неладное, он не забыл, выходит, институтские годы, когда слушал его, стрельцовские, лекции, и запомнил даже существо идеи, которой тогда был одержим он, Стрельцов. Запомнил и теперь удивился, почему же единоличным владельцем этой идеи оказался Мухалатов, тоже один из учеников Стрельцова. Федор Ильич хотел восстановить истину, восстановить справедливость…
Может быть, следовало за это ухватиться? И что же тогда? Вступить в открытый спор с Мухалатовым? Вступить в спор и с Р. Стрельцовой, блестящая статья которой в поддержку Мухалатова, одного лишь Мухалатова, опубликована как раз сегодня? Нет, нет! Все он сделал правильно, и сожалеть ему не о чем. Не сделал пока только лишь одного… Пусть новый аккумулятор носит имя Мухалатова — нельзя допустить, чтобы и Римма стала носить это имя!..
Стремительно распахнулась дверь; испуганная, вбежала Евгения Михайловна.
— Василий Алексеевич, беда! — проговорила она, едва шевеля побелевшими губами. — Позвонили сейчас от Склифосовского: Лика Пахомова попала под машину.
Глава тринадцатая
Радиус действия собаки
Москва скрывалась в тяжелом сизом дыму. Далекая-далекая, даже если смотреть прямо вниз, на Лужники, прощупывая безразличным взглядом откосы Ленинских гор, покрытых уже поблекшей зеленью. Неведомым вовсе казалось то, что находилось за окружной железной дорогой. Плотное скопление каменных стен, холодных, темных, и только. Есть ли там улицы? Кто-нибудь ходит по этим улицам? Или только пустой резвый ветер гуляет над городом?