Но Маша не согласилась.
— Во-первых, я не думаю, Костя, чтобы в действительности мог быть подобный конец и тем более, что такой конец должен быть. Во-вторых, так начинаются только детективные романы, а ты ведь обязан рассказать о простой человеческой драме некоторых современных Дон-Кихотов. И в-третьих, на этот раз ты все имена и фамилии непременно замени и не пиши от первого лица, потому что здесь, в самих событиях, совсем не ты главную роль играешь.
Мне стало немного обидно. Вот в точности так прошлый раз Тумарк советовал мне писать о Шуре Королевой. Но Маша тогда не настаивала. Почему же теперь и она переменила свой взгляд?
— Да я ведь и никогда, Маша, не играл главные роли, я просто пишу без утайки, открыто, об всем, что сам хорошо знаю и вижу. От первого лица тогда писать мне легче.
— «Скажите вы, калеки и калекши, где, когда, какой великий выбирал путь, чтобы протоптанней и легше…» — смеясь, продекламировала Маша. — А надо подумать и о Стрельцовых. Тут ведь иное, чем с Шурой Королевой. И потом, когда ты пишешь от первого лица, ты часто бываешь не очень серьезен. Не все читатели это любят.
— Все равно, — сказал я упрямо, — от первого или третьего лица, даже хоть от четвертого, никуда я себя не спрячу. И не хочу прятать. И пусть считают меня несерьезным. А мост через Енисей с ребятами построил и я. Шуру Королеву из беды вытащить тоже помог я, а Шахворостову рога обломали накрепко. И помочь Стрельцовым я просто обязан…
— Ну, а зачем передо мной хвастаться? Это ведь тоже от первого лица получается, Костя! Да ладно, ладно, делай как хочешь. Только все же не прав ты, что от первого лица писать легче. Особенно о тех обстоятельствах в жизни своих героев, которые автору, что называется, подглядеть невозможно. А от третьего лица, ничуть не нарушая правды, ты можешь свободно домыслить многое.
— Хорошо, Маша, я согласен заменить все имена и фамилии, я согласен и написать книгу от третьего лица, но только те места, где нет меня в действии. Самого себя другой фамилией уж я никак называть не могу и говорить о себе «он», будто я умер и вижу какого-то чужого Барбина с того света. Оставь меня мне.
Ливень все хлестал в три ручья, сырость теперь подступала уже к самым ногам. А дальние огоньки сквозь дождевую завесу светились по-прежнему, и так же тихо играла музыка. Мне вдруг захотелось передать Маше то настроение, какое собираюсь я вложить в свою повесть.
— Слушай, Маша, давай я тебе сейчас изображу одну сцену. На пробу. От третьего лица. Может быть, именно с такой сцены надо начать, считая, что это как раз и есть конец повести.
Закрыл глаза и стал рассказывать:
— «Человек сидел, низко пригнувшись к столу. В комнате было темно. Отчетливо тикали стенные часы. В дальнем углу комнаты царапалась мышь. Пахло плесенью.
В окно упал пучок слабого света, косым четырехугольником обрисовался на белой стене у двери. Стекла в окне запотели, испестрились потеками воды, и светлое пятно у двери казалось уродливой картиной, брошенной киноаппаратом на экран.
Человек вздрогнул. Настороженно прислушиваясь, вытянул шею, тихо сказал:
— Нет, это просто так.
И подошел к окну.
Свет падал через улицу из другого дома. От палисадника, поперек дороги, протянулась неясная зубчатая тень. Блестели лужи, разделенные гребешками намокшей земли. Конец улицы терялся в белом, парном тумане.
— Уйти?
Он распахнул дверь в сени. Однотонно стучал крупный редкий дождь. С крыши обрывались тяжелые капли и звонко плескались в какой-то посудине. Человек оглянулся назад, в пустую темь комнаты, и выскочил на крыльцо, испуганно хлопнув дверью.
Во дворе было очень темно. Тучи, невидимые, ощущались близко, у самой земли.
Все время поглядывая вверх, он спустился с крыльца. Вязкая глина тотчас густо облепила сапоги. Ступать было неудобно: ноги то разъезжались на скользких бугорках, то, противно чмокая, засасывались вязкой жижей. И выдернуть их стоило больших усилий.
В конце двора буйно кустились полынь и лебеда. Высокие мокрые стебли тесно припадали к ногам, и человек сквозь одежду чувствовал острый холод. Била дрожь, короткая, сотрясающая. На коже высыпали мелкие пупырышки. Они были такие же колючие и жесткие, как зернышки лебеды, набившиеся в складки одежды.
Чаще забарабанили по крыше капли дождя. Откуда-то издали донеслось приглушенное шипенье — это ливень врубался в глубокие лужи.
Человек повернул обратно, злобно рванул дверь и вбежал в сени как раз в тот момент, когда тяжелая дождевая коса вплотную придвинулась к дому.
Колеблясь постоял. На ощупь пробрался к вешалке. Сорвал с нее и накинул на плечи брезентовый плащ. Тут же швырнул его на пол.
— Некуда… — Приподнял и снова бросил плащ. — Ч-черт!..
Он протяжно всхлипнул, вцепился руками в волосы.
И вдруг заметался. Подскочил к письменному столу, выдернул и уронил на пол ящик. Не наклоняясь, оттолкнул его ногой. Достал из кармана помятую, раздавленную пачку папирос. Прислушиваясь к шуму дождя, закурил. И тут же выплюнул папиросу. Приник головой к косяку.
По запотевшим стеклам окна сбегали вниз, в темноту, широкие струи воды. Человек отвернулся. Его рука нечаянно нащупала сбоку, на столе, раскрытый патефон. Стукнула опущенная мембрана. Тихо и ласково затрепетали первые такты гавота.
— Какая духота! — прошептал человек, расстегивая воротник. — Боже, какая духота!
Ударил кулаком в раму. Посыпались осколки стекла. С жадностью вдохнув струю свежего воздуха, он вытащил из бокового кармана пиджака пистолет. Шевельнул большим пальцем, и сухо, тоненько щелкнул курок…
…В разбитое окно брызгали редкие капли дождя. На противоположной стороне улицы, в доме, погас свет. И сразу исчезло световое пятно на беленой стене. В полной темноте еще несколько минут звучала медленная, нежная мелодия. А потом завод пружины вышел весь, и диск патефона остановился…»
Маша молчала. Я открыл глаза. Дождь перестал. Но огоньки почему-то не светились. Вокруг нас лежала глубокая тьма. И музыка там, вдалеке, тоже не играла.
— Тебе не понравилось, Маша?
— Не могу понять, о ком ты это? Кого ты имеешь в виду?
— «Кого»! Никого. Неправду, несправедливость — вот кого я имею в виду. И мне бы хотелось, Маша, передать свое настроение, свое отношение к этому густыми красками. Не могу я примириться с тем, что произошло!
— И все-таки надо быть более сдержанным, — сказала Маша. — Нельзя по настроению факты окрашивать так, что они становятся на себя не похожими. А потом, это чуждо тебе даже по стилю. Чересчур много символики. Например: духота, грязь, пистолет. И самое название книги «Медленный гавот»…
— Название книги — самое точное! — сказал я. — Нужен контраст.
— Не знаю, Костя, как ни сложна личная драма Стрельцовых, жизнь всегда ведь в надеждах. И люди могут, должны понять Василия Алексеевича без излишнего нагнетания красок. Я бы, Костя, на твоем месте попробовала написать книгу мягче, спокойнее. А для контраста, наоборот, назвала бы жестоко. Например, «Козья морда».
Маша принялась рассказывать по-своему. И я сперва мысленно взбунтовался. А потом подчинился.
Всю ночь я обдумывал Машино вступление, а утречком попробовал перенести его на бумагу. Получилось. Мысли-то никуда не денешь — они мои! А к Машиной интонации и к «третьему лицу» можно привыкнуть.
И я стал, насколько позволяли мне время, экзамены и Ленька, прилепившийся к Москве, работать над этой книгой, начав ее не с конца, а, как привычно мне, с самого начала.
Глава вторая
Перед лицом Москвы
Москва таилась в легком сизом дыму. Удивительно близкая, если смотреть прямо вниз, медлительно прощупывая взглядом крутые откосы Ленинских гор, все в сочной весенней зелени. Невообразимо далекая, уходящая вовсе за кривизну земного шара, если с такой же неторопливостью приподнять голову и попытаться найти глазами черту горизонта среди серого, зыбучего тумана.