Легонько погладил Лилин кулачок и отпустил. Девушка недоуменно повторяла: «Вот чудак! Ну и чудак же!» Но больше не стремилась во что бы то ни стало отдать Мухалатову деньги. Повернулась и тихонько пошла к своей корзине.
— А знаешь, Володя, все-таки в этом есть действительно что-то нехорошее, — с упреком сказал Маринич, когда они остались одни. — Отдает купеческим душком. На, дескать, бери, я богат, я могу, я ничего не жалею… Даже если ты счастлив через меру, зачем себя так выставлять напоказ?
Мухалатов присвистнул:
— Вот те на! Хорошенький поворот! Да купцы-то самодуры напоказ выставляли именно себя, личность свою, фамилию. А что Лиленьке этой известно о человеке, подарившем цветы? Что она станет рассказывать подружкам своим? Фамилию и место работы я ей не называл. Она всем будет рассказывать просто о счастливом чудаке. И верить в таковых, что на свете они еще водятся. Чем это плохо?
— Все-таки… Сам этот размах: двадцать рублей. Ты мог бы подарить ей один-два цветочка.
— Послушай, Сашка, — в добродушный тон Мухалатова вползла уже ворчливая нотка, — вот ты меня называешь загулявшим купцом. А я повторяю: здесь никакой игры на публику не было. Порыв души! Кроме Лиленьки и тебя, о моей выходке никто и не знает. А вот ежели ты публично покрываешь растрату Пахомовой, не каких-нибудь двадцать, а целых пятьсот сорок рублей, и об этом теперь говорит весь завод — кто подгулявший купец? Кто выставляет себя напоказ?
Гнев и обида захлестнули Маринича, он сдавленно выкрикнул:
— Володя! Да как же ты можешь это сравнивать! Лику постигло такое несчастье…
— По-годи! Признаюсь: переборщил. Давай уточним. Искать обидные сравнения начал ты, а не я. Значит, квиты. Но не в этом дело. Понять, что такое несчастье, я способен. Ты опередил, а я тоже готов был бы внести за Пахомову пятьсот сорок рублей. И даже, пожалуй, совершенно без шума. Способен ли ты понять, что такое счастье? А если способен — молчи и наблюдай. Сегодня, кажется, еще и не такое Володька Мухалатов может выкинуть. — Он рывком сдернул с шеи галстук, шелковый, новый, и повесил на зеленую ветвь молодого клена. — Цена этой штуки — всего два с полтиной. Пусть кто-нибудь возьмет. Кто — все равно! Он не увидит меня, и я его не увижу. Надеюсь, ты больше не скажешь, что это тоже сделано напоказ?
— Не понимаю, Володя…
— Великолепно! Я тоже ничего не понимаю. Конец! Выходит, мы нашли общий язык: мы оба ничего не понимаем. Давай на этом и остановимся, не будем забираться в глухие дебри психологии. Эта, что ли, скамейка под созвездием Андромеды? Садись! Говорю: садись!
Глава четырнадцатая
Под созвездием Андромеды
Они уселись на скамейку, удобную, низенькую, прикрытую с боков мелколистным кустарником. Управлял разговором один Мухалатов. Правда, иногда он с видимым удовольствием принимал точку зрения Маринича и подтверждал ее: «признаю», но уже через две-три минуты забывал об этом. И Маринич безуспешно пытался разгадать: хочется Владимиру серьезного, глубокого разговора или скамеечка над Москвой-рекой — простая замена ресторанного столика и сам Маринич — такая же замена восторженно глядящих на Мухалатова его ресторанных собеседниц. Последнее предположение больше всего походило на истину. Но что же тогда заставило Владимира предпочесть скамейку под созвездием Андромеды хотя бы кафе с таким же звучным названием? Этого Маринич понять не мог.
Он попытался напрямую спросить Мухалатова. Владимир ответил искусственным зевком. А потом спросил в свою очередь:
— Тебе не хочется именно со мной как с личностью разговаривать? Или не хочется видеть рядом с собой счастливого, жизнерадостного человека? Или ты жаждешь, чтобы Володька напился, устроил скандал и попал в милицию? Он на все это сегодня способен! Но…
Маринич сказал, что действительно ему в этот вечер как-то не по себе, давят тяжелые мысли о Лике и пустая болтовня не идет на язык. Но, уж во всяком случае, он никогда не чурался Владимира, тем более не может чураться в такой для него радостный день. Противна даже мысль о том, что все это может закончиться скандалом и милицией.
Мухалатов лениво потянулся.
— Не понимаю, Сашка, чего ты пошел в бухгалтера. Тебе бы — в дипломаты! Но я верю, верю. Хотя и языком дипломата, но ты сказал от души. На генеральный твой вопрос я тебе не отвечу. Пока. А там будет видно. Или сам сообразишь, что значит мое «но». Или у меня возникнет потребность объясниться. — Он опять зевнул. — Заговорили мы о ресторанах, выпивке, и вот, по ассоциации идей, какая в памяти у меня всплыла легенда. В одном из древнейших греческих городов — Аргосе, кажется — в свое время был поставлен памятник ослу. Эта глупейшая скотина однажды изгрызла, общипала у своего хозяина лучшую виноградную лозу. Осла, понятно, хозяин вздул. А люди потом приметили, что на следующий год именно эта лоза дала самые крупные ягоды. И тогда виноградари стали обрезать лозы. И получать великолепные урожаи. Так и до сих пор. Ты понимаешь, насколько справедливыми оказались те люди — они не забыли осла! Они не присвоили себе его открытия.
— Легенда, эта имеет значение и в нашем разговоре?
— Пожалуй, нет. А впрочем… Все дело в том, что осталась только легенда. Сам памятник давно уже обратился в пыль.
— И ты намерен хлопотать, чтобы его восстановили?
— Пожалуй, да. Хоть и глупо. Чрезвычайно глупо. Осел ведь не сделал никакого открытия, он просто нажрался вкусных зеленых побегов. Открытие сделал человек, который первым заметил полезный результат ослиной шкоды. Ему бы памятник! Да вот беда — имя этого человека не донесла история.
— Ты сам себе противоречишь, Володя. Всего минуту назад ты стоял решительно на стороне осла.
— С позиции времени, Саша! — наставительно и уже совершенно серьезным тоном сказал Мухалатов. — Все следует оценивать исключительно с позиции времени. Ослов, людей. И их поступки. А время исчисляется не только веками, но и секундами.
Сияя желтыми огнями, по реке проплыл грузовой теплоход. Вода клокотала, билась у него под винтами так сильно, что Маринич не смог уловить дальнейших слов Мухалатова. Глухая пауза продлилась несколько минут. Найдя неизвестно какой логический переход, а может быть, как и вообще в этот вечер, совсем не считаясь с логикой, Владимир теперь говорил о другом:
— …Когда я женюсь и обрасту семейством, воспитывать своих детей я стану иначе. Мы много рассуждаем о познании ими правды жизни, а эту правду наши дети все равно узнают для себя неожиданно, приносят с улицы. Они бывают оглушены такой, в противовес родительским сентенциям открывшейся правдой. У них в сознании все перевертывается вверх дном! Кумиры, в том числе родительский авторитет, падают и разбиваются в прах, а всяческая муть, по закону коромысла, тогда взлетает к облакам. При такой катастрофе прежде всего страдают сами родители. Им приходится расплачиваться за это наиболее высокой ценой — потерей к себе доверия, уважения. И вот бесчисленные драмы.
— А я что-то не наблюдал таких ужасных последствий, — сказал Александр. — Мы с мамой отлично понимаем друг друга.
— Ты еще не совсем новое, жадно ищущее истину поколение, — с прежней назидательностью отозвался Мухалатов. — И ты и я — мы оба еще воспитывались в обстановке мягкой, но непреклонной муштры. Речь идет о тех, кому надлежит думать самостоятельно, не дожидаясь кончины своих наставников и опекунов.
— Туманно что-то, Володя. Смена поколений, на мой взгляд, всегда происходит приблизительно одинаково, и никогда при этом не бывает никаких особых катастроф.
— А было ли когда-нибудь еще в истории человечества, чтобы люди так жадно тянулись к правде? Любой — радостной, горькой. Ничто так не принижает, как ложь. Но увы, из всех живых существ, кажется, только человек и обладает этим мерзостным качеством.
— Не знаю, Володя, в звериной шкуре я не бывал, хотя, мне думается, звери по-своему тоже хитрят иногда и обманывают друг друга. То есть, иными словами, лгут. А человек велик уже тем, что способен отличать злую неправду от доброй неправды и бороться с неправдой злой.