Мухалатов торжествующе, победительно рассмеялся. Притянул к себе зеленую веточку, подержал и отпустил, прислушиваясь, как она пружинисто ударила по густой листве.
— Оправдание «лжи во спасение»? — спросил он иронически. — А вдумывался ли ты, Александр Иванович, в то обстоятельство, что любая, подчеркиваю, любая ложь всегда подается только «во спасение»? Мало найдется таких идиотов, которые сами вывернулись бы наизнанку: «Лгу потому, что хочу причинить тебе зло!» Стало быть, надо нам не подсортировочкой заниматься — хорошая там или плохая неправда, — а вышибать из жизни ее всю, подчистую. Добиться того, что врачи сделали с оспой: всеобщая обязательная прививка еще в двухмесячном возрасте — и ни одного заболевания! Только так.
— Конечно, все это очень заманчиво, и я тоже хотел бы этого, — сказал Маринич, — но я не могу представить себе способ, при помощи которого можно было бы осуществить твою идею практически. Прививки от оспы все-таки делать проще.
— Для начала: не лгать своему ребенку. Ни в чем! Пусть он любую правду — простую, сложную и даже, может быть, практически пока ему совсем ненужную — приносит не с улицы, а узнает от своих родителей. Не может быть деления: это для маленьких, а это для больших. Правда, как хлеб, как воздух, для всех едина. Ребенок должен знать о жизни все.
— Не понимаю… Не могу себе представить… У детей же бывают такие вопросы…
— И надо отвечать на них как есть! Все это чепуха насчет нездорового любопытства и прочего. Оно, любопытство, тогда нездоровое, когда от ребенка утаивается правда. Не будет тайн — все сразу станет совершенно здоровым.
— Меня ты прочил в дипломаты, Володя, — сказал Маринич, — а тебя бы — в президенты Академии педагогических наук.
— Ну нет, хватай выше, — отозвался Мухалатов. — Это проблема не только педагогическая.
— Н-да…
— А выше, сам понимаешь, Володьку не пустят. И стало быть, он останется со своими идеями только философской «вещью в себе». — Мухалатов теперь говорил уже с обычным для него ерничеством. — Прежде чем гелиоцентрическая система Коперника получила всеобщее признание, Джордано Бруно сгорел на костре. Меня, конечно, не сожгут, и я в историю войду как мыслитель. Но опять-таки, увы, как мыслитель, способный понимать что-либо лишь в области аккумуляторов, и ни в чем ином.
— А будущих своих детей воспитывать ты станешь соответственно изложенной программе?
— Это софистика. По свидетельству современников, Лев Николаевич Толстой в таких случаях говорил: «Это совсем другое».
— Как отнесется к этому Римма?
Мухалатов снова подтянул к себе упругую зеленую ветку и долго забавлялся ею. То отпускал почти совсем, то пригибал к самому сиденью скамейки. Медленными движениями, свободной рукой, ощипывал листья и скручивал их в трубочки. Скручивал и бросал далеко, куда-то в потемки, в сырой холодок туманной ночи. Вполголоса напевал модную английскую песенку о парне, которому нравятся все девушки, а девушкам всегда нравится кто-то другой. Потом, наконец, не просто отпустил — оттолкнул от себя ветку, видимо уже изрядно ему надоевшую. Спросил Александра сдержанно, отчужденно:
— Почему — Римма?
— Ну, я думаю, Володя, когда речь идет о воспитании твоих предполагаемых детей, они одновременно будут и детьми Риммы Стрельцовой? Точнее, тогда уже Мухалатовой. Разве не так?
— Удобная вещь — думать за других! Я предпочитаю думать только сам за себя.
— Володя, я не понимаю.
— Когда ты не понимаешь меня, нам легче понимать друг друга. Мы это констатировали совсем недавно. А без лишних слов — с чего ты взял, что Римма должна быть матерью моих детей? Ты разве вместе с нею был в женской консультации?
— Всего лишь несколько минут тому назад ты говорил, что собираешься жениться!
— Ах, вон что! — протянул Мухалатов. И заговорил беспечно, легко, будто предметом их разговора была вот эта, так надоевшая ему ветка, все время почему-то припадавшая теперь к скамейке. — Жениться? Да! Но не на Римме.
— То есть?
— Володька Мухалатов женат на Жанне д’Арк! Фантастика! Не только братьям Стругацким — самому Жюль Верну такого не придумать.
— Но ты ведь любишь ее!
— И этого братьям Стругацким не придумать. С чего ты взял?
— Ну… ну… Я же знаю, я вижу, как Римма влюблена в тебя!
— А-а! Это другое дело. Вот это братья Стругацкие могут придумать. И может быть, даже старик Флобер с нее написал «Госпожу Бовари»?
— Да как ты можешь так…
— Слушай, Сашка! — остановил его Мухалатов. И Маринич понял, что при всей напускной легкости своего тона Владимир говорит вполне серьезно. — Ты можешь, конечно, и методом вопросов и ответов выяснить интересующую тебя истину, но я готов пойти тебе навстречу и сделать эту операцию гораздо короче. Мне прятать нечего. Вообще. И тем более от тебя. Это вошло бы в противоречие с только что провозглашенными мною принципами.
— Не балагань, Володя!
— Ты жаждешь истины. Она слагается из четырех пунктов. И первый, главный пункт: Римму я никогда не любил, не люблю и любить не буду. Это с моей стороны высоконравственно по отношению к таким девушкам, как Жанна д’Арк. Пункт второй. Римма Стрельцова, возможно, была и влюблена в меня, в данную минуту — не знаю, но уже завтра, бесспорно, любить меня она не будет. И это с ее стороны тоже высоконравственно, ибо нельзя Жанне д’Арк любить какого-то паршивца. Как видишь, все идет нормально. Третий пункт. Под созвездием Андромеды я охотно уселся и болтаю с тобой потому, что в это время в кафе «Андромеда» Римма Стрельцова сидит за чашкой уже совершенно остывшего кофе и ждет меня. А я не приду. Не приду потому, что это самый лучший и самый надежный способ закончить все высоконравственно. Иначе для достижения того же самого результата пришлось бы истратить миллионы и очень пышных и очень нищих слов. А как бы дешево ни стоили любые слова, в наш век всеобщей экономии нельзя пренебрегать и такими пустяками.
— Не понимаю…
— И пункт четвертый, — Мухалатов вытянул руку и посмотрел на свои часы со светящимся циферблатом, — пункт четвертый заключается в том, что уже довольно скоро я должен буду расстаться с тобой, подняться вновь на самую высшую точку Москвы и встретиться там с возможной своей будущей женой.
— Володя!
— Не восклицай разгневанно и удивленно. Быть может, я еще и не женюсь на Ларисе, да, да, той самой официантке из «Андромеды», но если женюсь, так что же — это вполне в порядке вещей. «Пора, мой друг, пора!» — как сказал по сходному поводу, только в иное время Александр Сергеевич Пушкин. Мне кажется, ты и сам был готов жениться на Лике Пахомовой. Чему же тогда удивляться?
— Не понимаю, Володя, я ничего не понимаю, — растерянно повторял Маринич. — Ты просто дурачишь меня.
— Серьезнее этого я вообще говорить не умею, таким меня мама родила, — сказал Мухалатов. — Но я угадываю, в каком именно месте у тебя в мозгах получилось короткое замыкание. Почему не Римма, почему — Лариса? Так?
— Если ты действительно говоришь всерьез — конечно.
— Не Римма потому, что она мне надоела, как надоедает, наверное, рисовая каша. Она бела, красива на вид, зернышко к зернышку, полезна, хороша и к праздничному столу и в будни, идет в пирожки с яйцами, подходит в рыбный пирог, на гарнир к вареной курице и в поминальную кутью. Словом, куда угодно. Первоклассная вещь! А я люблю обыкновенную картошку. Она тоже — и в суп и в борщ, годится с курицей и с селедкой. Но такого интеллигентного вида, как у риса, от картошки не требуется. Ее можно резать ломтиками и жарить, можно сварить целиком и даже в мундире, можно истолочь. Жареная пригорит — не беда, своеобразный привкус; в пюре черный глазок попадется — тоже не страшно, можно пальцем выковырнуть. Вот и вся нехитрая аллегория. Вот и ответ тебе, почему не Римма, почему — Лариса. — Он опять посмотрел на часы. — К тому же Ларисе и куда труднее живется с ее вообще-то превосходным малышом, но которому все-таки лучше именоваться, допустим, Евгением Владимировичем, нежели Евгением Ларисовичем, как обозначено в метриках малыша сейчас. Отец-мотылек даже об этом не подумал.