— Да, не нужно, — сказал я. — Он все себе обеспечил.
— Садись быстренько ешь, — сказала Маша, — и пойдем в парк. Я просто не знаю, что там теперь с нашими мужичками.
За «мужичков» Маша напрасно тревожилась. С ними оказались Тетеревы. У Алешки была бутылочка молока; Дина подогрела ее в ресторане. Парень был сыт и на всю аллею выкрикивал: «Ма-ма, ма-ма!..» А Ленька был похож на свежемороженую камбалу. Сами посудите: в животе у него находилось восемь порций пломбира. За счет Тетеревых.
В парк уже набиралась публика. Наступила пора вечернего гулянья. И Маша отправила Леньку с Алешкой домой, к бабушке с дедом.
Мы сделали с Тетеревыми по парку несколько кругов. Вася рассказывал, что завтра в нашем кессоне согласно «легенде» буровой разведки должно обнажиться скальное дно, и тогда наступит пора самых интересных работ. Еще он сказал, что в Антарктиде температура сегодня была семьдесят восемь градусов ниже нуля. И Маша засмеялась:
— А я в Москве хвасталась: у нас пятьдесят пять бывает!
Дина сказала:
— А я всегда хвастаюсь тем, что у нас яблоки растут и арбузы.
Я сказал:
— Когда я поеду в Москву, я буду хвастаться Енисеем и Красноярском.
А Вася Тетерев сказал, что он прежде всего будет хвастаться людьми, сибиряками.
Кто-то позади нас громко спросил:
— А нельзя ли вообще без хвастовства?
Мы все сразу обернулись и ответили прямо хором:
— Нельзя! У вас душа холодная!
А Дина прибавила:
— И язва двенадцатиперстной.
И после этого нарочно мы ходили, дурачились и говорили во все горло:
— Эх, и сосны же в нашем парке! Нигде нет таких!
— Эх, и парк вообще: самый первый во всем Советском Союзе!
— Дом-то Советов какой отчеканили! Площадь — цветник, улицы — струна. Куда тебе Невский проспект!
— Наши красноярские подъемные краны… Наши красноярские комбайны… Наш красноярский шелк…
Потом Тетеревы стали прощаться. Они сегодня еще не обедали. А мы с Машей побрели по самым малолюдным дорожкам. После большого смеху хотелось немного побыть в тишине, в прохладе. Здесь дорожки были немного сырые, песок не скрипел под ногами. Было слышно, как остренько пощелкивают где-то бильярдные шары, потом слышна стала далекая, тихая музыка. Мы повернули к Зеленому театру, в котором, судя по афишам, самодеятельный хор Дворца культуры правобережников исполнял песни стран народной демократии. Маша заторопилась:
— Костя, послушаем…
Пели чешскую: «Околица села, где яблоня цвела, где кузница была в старом саду…» Ну, да вы, конечно, знаете. Пока мы пробирались, отводя тугие ветви кустарников, пересекавших дорожку, песня окончилась. Нежной грустью прозвенели последние ее слова: «Узнаешь ли меня, если приду?» И припев:
То ли луковичка,
То ли репка,
То ль забыла,
То ли любишь крепко?
Ах, яблоня цвела
В старом саду.
И потом, наверно минут пятнадцать, публика била в ладоши и вызывала исполнителей. А мы с Машей смотрели на сцену сквозь щели в заборе. Покупать билеты было уже бесполезно. Это был последний номер программы. Маша вздохнула.
— Почему так горячо аплодируют? — и сама же ответила: — Глубоко народная мелодия, глубоко народные слова. Вот целая жизнь человека. Несложившаяся любовь. Разве не может это всегда случиться? Во все времена. «То ли луковичка, то ли репка, то ль забыла…» Правда, Костя, тяжело?
Я сказал:
— Очень тяжело. И может случиться всегда. А как быть?
Маша задумалась. Тихонечко сжала мне пальцы, повела за собой в темную аллею. Остановилась, глядя на звезды, яркие и чистые.
— Костя, если бы я могла ответить, все несчастливые в любви в складчину поставили бы мне золотой памятник. — Помолчала. — Но все же несчастливая любовь — это чаще всего неумелая любовь. Любовь, неправильно начатая.
— Разве любовь начинают? — сказал я. — Любовь всегда сама начинается.
— Правда, — сказала Маша. — Любовь сама начинается. Но ведь сердце свое. С ним тоже поговорить можно.
Она опять потащила меня:
— Пойдем. Пойдем к Енисею. Мне хочется подышать речным воздухом.
И мы прошли через весь сад, обгоняя гуляющие пары. В музыкальной раковине струнный оркестр играл «Эх, полным-полна коробушка…».
Кажется, сегодня вообще был вечер народной музыки. У всех гуляющих радостью и удовольствием светились лица. Кто-то шел, легонько пританцовывая. Маша вполголоса подпевала: «…знает только ночь туманная, как поладили они…»
Над Енисеем катился свежий речной ветерок, тот самый, которого так хотелось Маше. И мне тоже. Нет ничего на свете лучше ночного ветерка над Енисеем. Понтонный мост качался. Звезды тянули свои тонкие лучи к воде. Мы на минуту остановились.
— Костя, — сказала Маша, — как хорошо!..
Но встречный велосипедист нам не позвонил.
Глава последняя
Почему она последняя? Когда она уже никакая не глава, а просто заметки — только для самого себя. Но все равно, любое дело нужно доводить до конца.
Эту книгу свою я писал на чердаке, либо когда все крепко спали. Пока ты пишешь, ты должен быть обязательно наедине с бумагой. Не потому, что надо прятать свои мысли от людей. Пишешь как раз для того, чтобы они прочитали. Но только тогда, когда все готово. Жизнь, поступки свои предъявить я готов кому угодно.
Показать свою рукопись я хотел прежде всего Маше. Кому же другому? А вышло так, что первым прочитал ее Тумарк. Не знаю, что подтолкнуло меня это сделать. Может быть, то, что мать у Тумарка была знаменитая артистка и он сам среди нас считался больше всех понимающим в искусстве. А может быть, то, что он, автор одной очень удачной инсценировки, по секрету сказал мне: «Теперь я пишу роман», — и я ответно должен был поделиться с ним тоже каким-то секретом. А других секретов у меня не было.
Словом, дал я ему свою рукопись. Потом мы условились поговорить о ней на берегу Енисея, где нам никто не помешает.
Был тихий вечер. Солнышко вот-вот свалится за горизонт. Поэтому наш берег был в глубокой тени, а тополя на островах и весь Правый берег, горы за Енисеем, ущелье речки Лалетиной, вдоль которого идет веселая тропа на Столбы, — все это сияло, и светилось, и тянуло к себе. На Енисее мелкая рябь плескалась, как стадо золотых рыбок.
Тумарк долго молчал. Я ждал, не спрашивал. А Тумарк все примерялся, как бы ему попасть камешком в плывущее мимо нас бревно. Наконец метнул камень. Попал. Камень звонко щелкнул по бревну.
— Костя, — сказал он, — я тебе эту книгу печатать не советую.
— Почему? — спросил я. И мне показалось, что солнце уже закатилось совсем. Сразу все потемнело. И золотые рыбки нырнули в глубину.
— Получается, что ты Королеву любишь больше, чем Машу. С каким сердцем Маша станет читать эту книгу? И люди, которые знают вас? За Машу обидно.
— Тумарк! — закричал я. — Да я Машу люблю больше всего на свете! Ее одну, и никого больше! И Маша — это вся жизнь моя. А Королеву мне просто жаль. Хороший она человек. Ну не сложилась судьба у нее, хотя и сама во всем виновата. Не сложилась, так сложится. Я хочу, чтобы поверили люди: сложится! Я хочу, чтобы к Шуре пришел человек с хорошей, чистой душой, чтобы не осталась она одинокой.
Тумарк вздохнул, покачал головой.
— Любишь Машу… А в книге у тебя очень уж много таких слов о Королевой, что… Нет, нет, Костя, все люди поймут, что Королева для тебя вторая! Хотя бы в сердце. Понимаешь? Вторая!
— В сердце у меня все. Я не верю в плохих, я хочу, чтобы все люди были хорошими. Даже и Шахворостов. Хотя и правильно — так и надо! — сел он снова в тюрьму. За Шуру. Отыскала милиция ниточки.
Все равно. Не это главное. Что — Шахворостов? Сколько возились мы с ним? Не за Шуру — так сел бы за новое хулиганство. Главное в Королевой. Она для тебя вторая. Тем более что к вам она и теперь по-прежнему ходит. И дела не меняет, что работает она маляром, учится в художественной школе. Ты написал, что «отдал королеву». А ты ее не отдал.