Впрочем, здесь требуется одно пояснение. Круг людей, непосредственно занимавшихся, как писали в приговорах, «изготовлением и распространением материалов, наносящих ущерб» и т. д., был действительно узок – десятки и сотни людей. Но читали их все, то есть все просвещенные и интересующиеся общественными делами, прежде всего в крупных городах. Тут счет шел уже, наверное, на десятки и сотни тысяч читавших, передававших, интересовавшихся, симпатизировавших. И, кстати, читали без разбора, без разделения на направления и не придираясь к достоинствам текстов всё, попадавшее в сферу самиздата. Интересным и ценным казалось все, что обходило запреты. Жесткие линии несовместимости между «демократами», «патриотами», «марксистами», самостоятельными мыслителями и другими стали видны позже.
Начало 1968-го – пик «подписантской» активности. По подсчетам Андрея Амальрика, коллективные и индивидуальные письма к весне 1968-го подписали 738 человек, затем поток посланий «начальству и миру» иссяк. Такая форма протеста утратила не только массовость, но и смысл. Ведь когда поднялась волна протестующих коллективных писем, это не требовало личной отваги: казалось, что «еще можно», а спустя считанные недели оказалось, что «уже нельзя», – время изменило цвет, власти перепугались и ожесточились. Кто решался подписывать «письма» после того, решался на поступок и знал, чем это грозит. Рубежом был 1968 год.
Непосредственные результаты всей волны протестов и разоблачений (потом это назвали правозащитным движением) были довольно скромными: в некоторых случаях произвол по отношению к отдельным людям удавалось умерить. Сейчас, издали, кажется важным результат косвенный: как будто появилась некая новая для нашей жизни солидарная общность людей, объединенная стремлениями к демократизации общества.
Но с самого начала эта общность делилась на активистов и зрителей («читателей»), и именно это разделение имело самые серьезные и трагические последствия, влияние которых мы переживаем сейчас. Как оказалось, все наши демократические мечтания, настроения, а позже и начинания строились на жестком разделении «деятелей» и «зрителей», которое исключало активное массовое участие в социальных действиях. Публика восхищалась или ужасалась, а некоторые участники действа только на это и рассчитывали. Отсюда и привычка ловить малейшее дуновение ветерка с дальней или близкой стороны, мечтать и надеяться на то, что «кто-то» проломит стену безвыходности.
Отступление 1
Что сегодня помнят? В июле 1998 г. ВЦИОМ задал своим респондентам (1600 человек по общероссийской выборке) вопрос: кого называли диссидентом? Подсказок не предлагалось, люди давали определения своими словами. В результате получились такие группы ответов (в процентах от числа опрошенных):
Самая любопытная цифра здесь – последняя: три четверти населения после застоя, гласности и т. д. просто не знают, кто такие диссиденты. Причем оказывается, что самые молодые – они и есть самые незнающие (только 18 % дают содержательные ответы). Больше всех помнят те, кому от 25 до 55 лет (29–30 %), а из высокообразованных – даже больше половины (53 %). «Врагами, изменниками» именуют диссидентов одинаково редко (по 3 %) и сторонники коммунистов, и демократы.
Одна небезынтересная деталь: из 1600 опрошенных только 1 (один!) человек назвал диссидентов демократами. Так девальвирован последний термин за последние годы наших политических разборок…
Зато вопрос о роли диссидентов довольно четко разделяет нынешних политических соперников. Из общего числа опрошенных считают, что диссиденты играли в развитии нашего общества:
Чаще других позитивно оценивают роль диссидентов люди высокообразованные (соотношение оценок 45: 13), жители больших городов (35: 9), реже в малых городах (18: 13) и селах (18: 15). Политические предпочтения приводят к контрастным мнениям: у симпатизирующих коммунистам они осуждающие (15: 24), у тех, кто считает себя демократами, патриотами, центристами, сторонниками партии власти, одобрение решительно преобладает (например, у демократов в соотношении 41: 11). Средние оценки, приведенные выше, как водится, стерты, но и в них преобладает позитив.
Ветер из Праги
Со «зрительским» характером наших демократических устремлений связана была вторая линия событий и переживаний нашего 1968-го – так называемая Пражская весна. (Разумеется, я имею в виду «нашу» сторону чехословацкой драмы, то есть то, как ее воспринимали в советской либерально настроенной среде; это важно и, как мне кажется, поучительно.)
Сейчас легко посмеиваться над надеждами лета 1968-го: какое могло быть «человеческое лицо» у партийной диктатуры советского образца? Ростки свободы были слабыми и заранее обреченными на вытаптывание, что и случилось. Все это верно и даже банально, поскольку «задним умом» все крепки. Но чтобы понимать значение событий, нужно пережить их в тех рамках места и времени, в которых они происходили. Только тогда становится понятным смысл надежд, разочарований, жертв. И конечно, уроки на будущее.
Поэтому и важно знать, что означал тогда ветер свободы из Праги.
Для нас, то есть для широкого, в основном «зрительского» круга осторожно-свободомыслящих конца 60-х, каждая встреча, каждая «кухонная» дискуссия – других не было – начиналась с выяснения последних новостей «оттуда». Имена лидеров и властителей дум пражского движения не сходили с уст: Дубчек, Смрковский, Кригель, Пеликан, Гольдштюккер… Наверное, не все знали, не все понимали, что-то приукрашивали, желаемое принимали за реальность, явно преувеличивали массовую поддержку и сплоченность движения.
Но мы видели в начинаниях или в декларациях этих людей то, что мечтали увидеть у себя, – тот самый росток свободы. Прежде всего свободы слова и некоторой открытости общественной жизни: ведь официально, законом отменили цензуру как явление, позорное для государства. Появилось примерно то, что через двадцать лет у нас назвали гласностью. Для конца 60-х это, если использовать известную формулу, было великолепно и звучало гордо.
Как известно, даже самые радикальные из пражских реформаторов и не шли дальше, никто не покушался на государственную собственность, на руководящую роль партии и тому подобные священные основы социализма советского типа. Более того, ведь видимым инициатором перемен выступала сама правящая партия (точнее, часть обновленной в январе партийной верхушки во главе с первым секретарем). Перемены прежде всего касались состояния умов и, понятно, затрагивали прежде всего мыслящий слой.
В этом Пражская весна 1968-го как будто радикально отличалась от давней будапештской осени 1956-го и еще далекого польского лета 1980-го. (Существует такое околонаучное поверье о двенадцатилетних циклах однотипных исторических событий, в данном случае социально-политических потрясений: 1956–1968 – 1980–1992, последняя дата с некоторыми поправками уже относится к нашей собственной жизни…) Но как раз сдержанность, умеренность чехословацкого движения казалась чрезвычайно заманчивой и возможной для подражания в наших тогдашних советских условиях.
Умеренность, даже «компартийность» чехословацкого движения, казалось, создавала некоторую защищенность от прямой интервенции со стороны «старшего брата». И надежду, которую сейчас хочется обозвать жалкой и наивной: если «им» (то есть нашим властям) придется стерпеть что-то вроде «красной демократии» в Праге, то легче станет дышать и у нас. А кроме того, и даже, пожалуй, главное в том, что собственные наши надежды долго питались образом «второго пришествия» либерального реформатора, как бы нового и дополненного издания Хрущева. Других источников инициативы перемен на наших горизонтах просто не видно было. (Спустя два десятка лет мы действительно ощутили «первотолчок сверху», но исходящий не столько от прозрения, сколько от разложения правящей верхушки.)