При всем том – и это, пожалуй, самая важная и самая удивительная черта всего «классического» сознания – господствовало представление о предельной близости таких моделей к реальности, возникшей в результате самого развития последней: казалось, исторический перелом как бы вынес на поверхность, обнажил, освободил от наслоений фундаментальные элементы и скрытые пружины всей человеческой деятельности. Представлением о том, что реальность вполне (или почти вполне) соответствует их рациональным моделям, жила вся классическая философия, классическая эстетика, классическая политэкономия – пожалуй, даже и классическое естествознание. По словам Маркса, такая «простейшая абстракция политической экономии», как труд вообще, становится «практически истинной» в самых развитых формах буржуазного общества (см.: т. 46, ч. 1, с. 41). Классичность научной мысли поэтому выступает чем-то вроде синонима ее глубины, отличающей ее от пошлой поверхности и вульгарности. «Рикардо слишком классичен, чтобы впадать в пошлость…» – отмечал Маркс (т. 46, ч. 1, с. 311).
В ряду образцов рационального поведения, возведенных на пьедестал классическим сознанием, находится и «экономический человек». Первоначально, как мы уже видели, эта модель представляется вполне реалистической, почти совпадающей с оригиналом (неважно, раскрытым или же сконструированным). Для того чтобы оценить дальнейшую судьбу антропологической модели классической политэкономии, следует принять во внимание ту особую, внерациональную «нагрузку», которую несли все разновидности рациональных конструктов классицизма; они выступали в качестве ценностных ориентиров – своего рода идеологических фантомов, призраков, покоривших Европу в начале Нового времени. Причем речь идет о фантомах, призванных исполнять весьма ответственные функции структурирования общественного сознания своего времени (роль фундаментальных мифологем), то есть определения некоторого центра, вокруг которого сосредоточивался целый комплекс ценностей, стремлений, иллюзий данной эпохи. С некоторой долей упрощения можно допустить, что для XVII в. такую роль играла идея Разума, для XVIII в. – идея Человека, для XIX в. – идея Прогресса и т. п.
Историческая и культурная значимость подобного рода явлений выражается, между прочим, в том, что в их судьбе наблюдается одна и та же характерная метаморфоза: сыграв свою «мифологическую» роль, они не исчезают бесследно, но сохраняют некое частичное, позитивное, операциональное значение в каких-то конкретных сферах социальной жизни. Это происходило с перечисленными идеями «с большой буквы» и целым рядом подобных или производных: справедливости, равенства и т. д. Другая линия эволюции приводит к иной «разгрузке» фантомных комплексов, когда за ними сохраняются чисто фикциональные, методологические функции (все сказанное относится, конечно, не к масштабу, а только к типу значения). Именно это произошло с «экономическим человеком». В «постклассическую» эпоху, когда развеялись иллюзии простоты и рациональности человека и человеческого мира, «прозрачные» модели могут быть лишь частичными, вариантными, заведомо относительными моделями, и притом в ряду моделей иного типа (нормативных, ситуационных, глубинных и пр.).
* * *
Как известно, для А. Смита разделение труда и тем самым существование человека как «частичного» субъекта деятельности представлялись необходимым началом всякой социальности[387]. Следуя методологической традиции английского эмпиризма (Д. Юма прежде всего), он «выводит» эмпирически необходимость общественного человека из наличного факта разделения труда. Отсюда вытекала и точка зрения Смита о непреходящем характере разделения труда – и человека, – которое поддается лишь усовершенствованию. Историческое измерение общества для него сводилось лишь к противопоставлению примитивной бедности «одинокого охотника» (доисторического) цивилизации с ее разделением труда и прогрессом техники. Критикуя такую точку зрения, Маркс многократно возвращается к тезису о том, что «человек по самой своей природе есть животное, если и не политическое, как думал Аристотель, то во всяком случае общественное» (т. 23, с. 338). Причем первоначально эта «общественность» выглядит как «стадность», далее как подчинение человека семейно-родовым связям – «ограниченному конгломерату» (т. 46, ч. 1, с. 18, 486); лишь историческое развитие в условиях всеобщего товарного производства создает предпосылки для «универсального развития» индивидов и «всеобщих связей» между людьми (см.: т. 46, ч. 1, с. 104, 105). По мысли Маркса, в буржуазном обществе «более высокое развитие индивидуальности покупается только ценой такого исторического процесса, в ходе которого индивиды приносятся в жертву» (т. 26, ч. 2, с. 123), поскольку общественные связи между людьми действуют в отчужденной от них вещной форме (т. 46, ч. 1, с. 105). Подлинная универсальность развития индивидов достигается лишь тогда, когда «общественные отношения <…> будучи их собственными коллективными отношениями, также и подчинены их собственному коллективному контролю…» (там же).
Как видим, здесь отвергаются и точка зрения, рассматривающая характерные для капитализма вещные связи между людьми как естественные и непреходящие, и романтическая критика таких связей с позиций якобы существовавшей в прошлом «полноты» человека: «Так же как смешно тосковать по этой первоначальной полноте индивида, так же смешно верить в необходимость остановиться на нынешней полной опустошенности» (там же, с. 105).
Маркс полагал, что подняться «выше» противоположности буржуазного взгляда и его романтической критики(там же, с. 105–106) можно, лишь рассматривая реальные исторические предпосылки возникновения «универсальной индивидуальности». Как правило, такое рассмотрение облечено у него в логико-диалектическую форму, представляющую выход за пределы «овеществленных» отношений результатом самого их высокого развития (см.: там же, с. 104). Понятие универсально развитого человека имеет очевидные историко-философские истоки, прежде всего в традиции, ведущей от возрожденческой идеи всесторонней личности, «Homo Universalis», к идеалу «целостного человека», совпадающего с «миром человека» в классической немецкой философии. Стремясь «материализовать» эту концепцию, Маркс искал в известной ему социально-экономической реальности конкретные признаки действительной и потенциальной универсализации человека как субъекта общественной жизни (психологическую сторону проблемы мы в данном случае не рассматриваем). Такой признак он усматривал в появлении принципиально нового типа работника – промышленного рабочего, который свободен не только от внешней зависимости и сословных рамок, но, в отличие от ремесленника, и от связи с определенным типом труда: «Быть носителем труда как такового – то есть труда как потребительной стоимости для капитала – вот в чем состоит экономический характер рабочего…» (т. 46, ч. 1, с. 248). «Безразличие к определенному виду труда соответствует такой форме общества, при которой индивиды с легкостью переходят от одного вида труда к другому и при которой данный определенный вид труда является для них случайным и потому безразличным» (там же, с. 41). Абстрактная категория «труд вообще» становится поэтому реальной «в самой современной из существующих форм буржуазного общества – в Соединенных Штатах» (там же).
Здесь мы вновь сталкиваемся с тем классическим по своей ясности выражением классического экономического сознания, о котором уже шла речь: история совпадает с абстракцией (то есть предельно абстрактной моделью). Причем можно достаточно конкретно указать временные рамки такого совпадения: это первоначальный период развития машинного производства, уже сломавший узкие рамки ремесленной специализации и прикрепления работника к определенной сфере производства или отрасли и еще не сформировавший рамок узкопрофессиональной специализации. На первых порах машинное разделение труда упростило функции работника и сделало ненужной длительную процедуру обучения, которая обычно свойственна ремеслу. В констатации этого обстоятельства совпадают позиции А. Смита, полагавшего, что для овладения даже самыми сложными из известных ему специальностей достаточно нескольких недель или дней[388], и Маркса в его анализе упрощения труда и снижения качества рабочей силы при становлении машинного производства (см.: т. 23, с. 386, 406 и др.). К этому периоду относятся и выводы Дж. Ст. Милля (на которого, в частности, ссылается Маркс) (см.: там же, с. 382) о том, что машины не облегчают чьего-либо труда, положения о неизбежности удлинения рабочего дня, интенсификации труда и т. д. Последующие фазы технологического, экономического и социального развития способа производства, становление которого было прослежено Марксом, обнаружило, в числе других, тенденцию к растущей профессионализации и специализации работников, требующей все более длительного общего и профессионального образования.