Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Считалось, что «наш» человек, по крайней мере в своих устремлениях, должен быть самым радикальным эгалитаристом. Но ведь он жил всегда в обществе с четко выраженной иерархией власти и привилегий. Практически ему оставалось лишь соблюдать тот уровень равенства, который предписан соответствующему этажу социальной иерархии… И – как следствие – яростно отвергать всякую попытку выйти за рамки такого уровня. Если для динамичного и открытого общества характерно стремление поощрять продвижение, стремление достичь завоеванных кем-то другим высот, то для общества закрытого, иерархически-привилегированного признанным является стремление иное: наказать всякого, кто «не по чину» выдвинулся, «окоротить» того, кто слишком учен, богат, ловок. В первом случае действует ориентация на то, чтобы «не было бедных», во втором – чтобы «не было богатых». Можно сказать, что для открытого, достижительного эгалитаризма характерна «белая» зависть к чужим успехам, а для закрытого, иерархического – «черная», выражаемая формулой «всем должно быть одинаково плохо».

С этим последним типом эгалитарного сознания мы сталкиваемся сегодня буквально на каждом шагу, притом довольно болезненно. Завистливое озлобление против тех, кто слишком инициативен, самостоятелен, кто слишком много получает, – живое и живучее наследие этого въевшегося в плоть и кровь стандарта мышления и поведения.

Самым страшным из смертных грехов нашего человека неизменно считался «индивидуализм», иначе говоря, любая попытка сознавать себя свободным и ответственным человеком, видеть такого же ответственного человека в другом, строить отношения с ним на основе взаимности и договора. От рождения до кончины ему напоминали, что он – ничтожная частица некоего единого целого – коллектива, общества, класса, государства, движения, некоего грандиозного и всеохватывающего «мы». «Единица – вздор, единица – ноль»… «Мы – коллектив, человечество, масса»… «Я счастлив, что я этой силы частица, что общие даже слезы из глаз» (Маяковский). «Мы», «наш» – универсальная точка отсчета и сопоставления, во-первых, с «я», а во-вторых, с «они». Но в обществах разного типа эти стандартные вершины человеческого треугольника имеют разные веса.

Кажется, например, что «мы» – это прежде всего непосредственное окружение, коллектив, где все знают друг друга лично. Такое окружение в человеческой жизни немало значит, но многое действует на человека и помимо него – и социальные институты, и массовая коммуникация, идеологические шаблоны и пр. Кому неизвестно, что человеческие привязанности и обязанности в рамках «малого» коллектива оказывались не соответствующими требованиям авторитетов государственного значения – тогда и коллектив мог попасть в «индивидуалисты», а его связи – предстать в виде злонамеренной круговой поруки. Главным средством давления, критерием добра и зла, носителем карающих санкций («ему отмщение») всегда было не «малое», а «большое» сообщество, «большое мы». Сообщество или символ?

Чем ближе станем мы присматриваться к этому феномену, тем более туманны, расплывчаты, зыбки оказываются его очертания. Ни принадлежность к «нашему» классу, гражданству, «лагерю», клану и т. д., ни приверженность к «своей» идеологической системе недостаточны, чтобы отнести конкретного человека к этому «мы». Стоило «своему» сделать даже полшага в сторону – все равно в какую, – и он рисковал попасть в разряд «чужих», то есть уже в группу «они» (в социологии иногда употребляется такая терминология: «мы-группа», «они-группа»). Но и сами границы «нашего» неоднократно менялись, ими могли оказываться то принадлежность к группе, то подчинение указаниям, то верность вождю, то еще что-нибудь. Напрашивается вывод о том, что столь значимое образование, как это универсально применимое «мы», – феномен символический. Причем главная особенность такого символа – не в каких-то свойствах или признаках, а в строгом разграничении с «они». Линии границы могут меняться, сама граница должна оставаться незыблемой (наподобие того, как в описанной Оруэллом державе объект государственной ненависти был преходящим, но сама ненависть – постоянной и необходимой). Чужое всегда означает чуждое, а чуждое – враждебное. Мир предельно прост и понятен: «мы» – это те, кто не «они», «они» – это не «мы». Чтобы эту ситуацию сохранять, требуется лишь поддерживать статус «границы на замке» (разумеется, прежде всего – символической). Нерушимость такой границы – важная черта всей закрытой общественной системы, неотъемлемая принадлежность ее героев. Здесь начала и концы ее стабильности и ее крушения.

Для того чтобы постоянно поддерживать напряжение в «пограничной полосе», приходилось тщательно разрабатывать образ врага, следить за его происками, изобретать средства устрашения и наказания для всякого, кто попытается преодолеть символическую границу, – для «отступников», «отщепенцев» и пр. И постоянно сторожить человека – всякого, каким бы «своим» он ни считался, – чтобы вольно или невольно не пересек незримую границу, не преступил, не поддался, не переметнулся. И множились кадры, органы, учреждения, окруженные добровольными помощниками, которые только и делали, что сторожили, наблюдали, пугали, словом, поддерживали напор на границе. Правда, все менее надежно.

Вовсе не безумная подозрительность вождя, а внутренняя логика такой системы постоянно приводила к тому, что самый опасный враг – это не тот, что за бугром, и даже не его агент, а тот «свой», который усомнился, задумался, разошелся, отклонился или мог бы это сделать. Значит, и огонь – прежде всего по своим. Что из этого получалось, показало начало реальной войны.

Была построена и более глубокая линия обороны пресловутой «границы»: всякий вид человеческого действия и мышления – от науки до музыки, от техники до морали и быта – достаточно было строго-настрого разделить на «наше» и «чужое», чтобы раз и навсегда сделаться недостижимым. «Наше» всегда лучше, потому что оно «наше» («советское – всегда отличное»… «у советских собственная гордость, на буржуев смотрим свысока»). Все это – далеко не новые приемы. Маркиз де Кюстин когда-то увидел в России странную конфигурацию спеси и подхалимства по отношению к иностранцам. В принципе вся операция идеологического удвоения человеческого мира направлена была на то, чтобы возродить или даже просто сохранить под новыми вывесками древнейшую систему морали, согласно которой зло не в краже, а в том, у кого украли – у своих или чужих.

Общий знаменатель столь хорошо всем знакомого типа «мы» – сознания – устойчивая установка враждебности ко всему чужому и чуждому, весьма удобная платформа для старых и новых ксенофобий, неизменный питательный бульон для микробов завистливой подозрительности по отношению к иностранцам, инородцам и инакомыслящим. Но главным острием вся эта система ненависти все же была направлена внутрь, на «своих». И значение имела прежде всего чисто внутреннее.

Принято считать, что «наш» человек отличается образцовым терпением. Многие и сегодня полагают, что по этой-то части мы еще можем дать пример остальному миру. Терпение бывает разным. Когда, допустим, говорят, что «терпение и труд все перетрут», имеется в виду терпение активное, упорная и терпеливая работа. Увы, «не наша» это черта. Куда ближе нам терпение ожидания (в очереди?), нечто заведомо пассивное. И ждут притом не того чуда, которое вымаливают молитвой или выслуживают праведностью жизни, – нет, скорее просто счастливого случая. Взыскание чуда практически совпадает с расчетом на знаменитый российский «авось».

Опять-таки – не новая черта, не особенность только нашего «хомо новум». «Вот основные черты русского характера: когда ни одно дело до конца не доведено, он все же, не будучи изо всех сил подтягиваем, сейчас же распускается» (Ленин). Это хорошо знала и по этому поводу горевала вся передовая российская мысль, не видевшая в окружающей действительности подходящего материала для строительства града земного. Революционеры ленинского направления подошли к проблеме с другой стороны, поставили вопрос иначе: что, если попробовать «изо всех сил подтягивать»?

122
{"b":"549482","o":1}