Мы говорили пока о доктринах, о попытках, об идеологических формулах. А как с результатами? Если бы идея нового человека оставалась лозунгом, требованием – что ж, надлежало бы рассматривать судьбы такого лозунга или оправдывавшей его мифологии. Однако ситуация оказывается более сложной. Конечно, в завершенном виде никакого нового, идеально приспособленного к заявленным обещаниям человеческого типа создать не удалось. Задача его формирования постоянно отодвигалась все дальше в туманное будущее, как, впрочем, и реализация всех иных социальных заявок. Но социальная мифология все же имела – в качестве своей предпосылки и своего же результата – некую «человеческую материю», то, что можно назвать антропологией (тот набор человеческих качеств и форм поведения, который составляет предмет научной социальной антропологии). «Был мальчик-то» – да и сегодня существует. Не соответствующий ни утопическим образцам, ни тоталитарным ГОСТам. Это его приучали (и приучили!) равняться на «всех», на молчаливо послушное или по приказу беснующееся большинство, довольствоваться минимально малым во всем, уповать на милостивую заботу власти и ненавидеть любых возмутителей спокойствия, всех, кто «гонит волну». Его научили отрекаться от родных, близких и самого себя. Его научили трепетать и шагать в ногу. Его закаляли в огне и воде, не говоря уже о «медных трубах».
И результаты были – неполные, незавершенные, но были; человеческая слабость повергалась, а непреклонность системы торжествовала. Меньше всего стоило бы искать причины этого в изощренности идеологов и проповедников государственного насилия над природой (человека). На сцене действовала не только проповедь насилия, но и само насилие во множестве своих форм. Но все же, чтобы прямое и косвенное, намеренное и ненамеренное насилие подействовало, необходимо было наличие соответствующего «человеческого материала», в меру твердого и в меру податливого, пластичного. Ни грандиозные перевороты, ни пароксизмы идеологических истерий, ни массовые насилия (как известно, осуществлявшиеся руками «массовых» исполнителей при массовом же пособничестве и соучастии) не были бы возможны без такого материала. Не будь его, не могли бы произойти никакие трагедии 20-х или 30-х гг. нашего века, а кроме того – что сегодня особенно важно – не тянулся бы за этими событиями столь длинный исторический шлейф[457].
Как можно представить себе «человеческий материал» («антропологию») той или иной эпохи? Возьмем такой пример. Каждый период жизни общества, каждая ситуация обладают определенной расстановкой социальных ролей: таковы, например, «гонитель» и «жертва», «лидер» и «последователи», «обманщики» и «обманутые» и пр. Эти роли всегда как бы связаны в пары, пучки, сценарии, более того, исполнители могут меняться ролями (скажем, жертва превращается в преследователя, и наоборот), причем сам набор ролей сохраняется (сегодня о таких превращениях можно узнать из книги А. Кестлера, воспоминаний А.М. Лариной и др.). Но это может происходить тогда, и только тогда, когда существует определенный человеческий тип, пригодный для исполнения таких ролей и перехода к новой роли в рамках данного «сценария».
Всякое общество, особенно сложное, обладает большим разнообразием человеческих типов. Изменяются они медленно, наверное, на протяжении целых исторических эпох. Но смена общественных ситуаций может – и мы это как раз наблюдаем – приводить к сравнительно быстрым изменениям в распределении человеческих типов, выдвижению на первый план одних и уходу со сцены других, это тоже изменяет антропологическую картину общества. Впрочем, это не так уж быстро происходит, как хотелось бы…
Здесь, пожалуй, пора сделать небольшое методологическое пояснение. О человеке, одиночном или массовидном, мы судим по делам и замыслам его, то есть по психологии его поведения. Психологический анализ того человеческого типа, который стал реальным действующим лицом нашей истории, еще ждет своих исследователей и может дать интересные результаты. А сейчас речь идет прежде всего о тех социальных рамках, в которых действует этот персонаж. Психология его заметна лишь в той мере, в какой она «материализована» (точнее, институционализирована) в наборе социальных ожиданий и требований.
Наличие в обществе необычного и взрывоопасного человеческого материала было обнаружено социально чуткой литературой достаточно рано: О. Мандельштам, М. Булгаков (Шариков!), М. Зощенко, но сильнее, глубже всех, наверное, А. Платонов. (Можно когда-нибудь дойти до более ранних пластов – анализа «бесов» у Достоевского или «грядущего Хама» Мережковского…) Уместно вспомнить и восторженных певцов нового человека – скажем, Маяковского, Богданова, Гастева, да и Бердяева в некоторые периоды его творчества. Все это относится к предупреждениям, в которых очень много здравого и актуального на сегодняшний день. С оценками – сложнее. В большинстве случаев (конечно, за исключением Достоевского) – ужас и восхищение, готовность бежать за молодой силой и жертвовать собственной жизнью и достоинством во имя приобщения к торжествующему большинству. А уж «народом» – то жертвовать готовы были и того более. Кавычки здесь кажутся вполне уместными: разделение общества на «народ» и «интеллигенцию» – продукт политических и духовных разломов второй половины XIX в. – оказалось столь же фальшивым, сколь и трагическим для всех групп общества, для целого и для человека.
В прошлом веке и тревожные, и восторженно-наивные споры вокруг нового человека недалеко выходили за рамки интеллигентно-разночинного слоя. В ХХ в. феномен стал массовым. В нашем обществе – доминирующей фигурой жизни. Здесь, как можно полагать, сработали три взаимосвязанных фактора.
Во-первых, кризис и гибель институтов, традиций и социально-нравственных устоев «старого» российского общества, обнаруженные еще в начале века и практически завершенные серией исторических поворотов 1914–1917 – 1921 гг. Человеческий, «антропологический» результат этого мучительного процесса – массовый, маргинальный, отчаявшийся и вкусивший крови человек без моральных и культурных берегов. А это значит, что у него доминировали чисто утилитарные и притом беспредельно утилитарные притязания. (Переход от немедленного удовлетворения таких притязаний к отложенному, от притязаний массовидного человека – к императивам государственного Левиафана был запрограммирован, задан самой логикой утилитаризма[458].) Именно он составил «материал» революционного переворота и придал определенную форму всему развитию общества на несколько десятилетий.
Во-вторых, это тот экономический порядок, который первоначально был порожден мировой войной, разрухой и социально-экономическими экспериментами, а в дальнейшем привел к формированию замкнутого дефицитарного общества. Иерархия общественных групп уступила место различению порядковых номеров в очереди у государственного распределителя. Отметив, что в Москве уже тех ранних советских лет «квартирный вопрос испортил» людей, Воланд дьявольски точно выделил главный предмет в общеобразовательной школе, которую прошли несколько поколений. «Эпоха Москвошвея» – это эпоха массового стандартного производства, рассчитанного на минимальные, «голодные» потребности и карточное распределение (или – та же вездесущая очередь). Человек очереди, человек распределителя – пассивный потребитель, больше того, заложник дефицитного потребления. Он терпеливо ждет, покорно благодарит, если подходит его очередь, он может роптать и просить (прибавки, привилегии). Роли и места могут меняться, но очередь остается, а вместе с ней остается и определенный человеческий тип.
Наконец, в-третьих, формирование тоталитарной политической системы закрытого общества, завершившееся к 30-м гг. Следует отметить, что «нэповский» промежуток экономических компромиссов не составил какого-либо перерыва в этом процессе. Более того, именно в эти годы революционные «романтики», полагавшие, что массовое политическое насилие высвободит мировую энергию трудящихся масс, проиграли борьбу за власть циничному «реалисту», для которого державное насилие стало и основой, и высшей целью властвования. На смену концепции человека-«воина» (борца, бунтаря) закономерно пришла концепция человека-«винтика» как опоры бюрократической иерархии и главного статиста социальной драмы. (Правда, о «винтиках» стали говорить не в середине 20-х, а двадцатью годами позже, но у нас есть все основания судить о начальных фазах развития процесса по его зрелым, завершенным формам.)