Литмир - Электронная Библиотека

— У чужих людей жить? — спросила шепотом, словно боясь, что эти чужие люди могут подслушать ее. — Не видишь ты моих слез, Яша, не жалеешь ты меня!

Она шелестела сухими губами, и Якову становилось все тяжелее. Не знал, как загладить свою вину, и стоял перед матерью, опустив голову, а она все говорила, будто старалась перед отъездом излить все, что накопилось в душе.

— Я молчала, Яша, долго молчала. А теперь скажу. Грызни вашей не могу видеть! И слышать такое не хочу! Каково мне слушать все это? Каково? Думаешь, легко мне смотреть на вашу жизнь, на ссоры ваши?..

Горячий шепот матери проникал в сердце Якова, пронизывал его острой болью.

— Разбаловал ты ее, Яша! Ей что: мать и приготовит, и подаст, и приберет. А невесточка — за книжечку да на диван, а то и к подружкам своим. Или за мужем бегать, следить: не гуляет ли где… У нее ничего больше в голове нет. Что она — работала когда, горе какое знала? Небось, если бы покрутилась так, как вот я с вами, забыла б, как мужа к каждому столбу ревновать! А ты, глупый, чуть не молился на нее, ноги ей мыть готов был…

— Перестаньте, мама! — не выдержал Горбатюк. Особенно несправедливым показался ему последний упрек. Разве он когда-нибудь молился на Нину? Ему сейчас казалось, что он и не любил-то ее по-настоящему, так как в последнее время, думая о жене, всегда вспоминал лишь причиненные ею обиды, а не то хорошее, что было когда-то между ними.

— Вот как, вот как, сынок? Уж и слова сказать нельзя?..

У матери мелко задрожали веки, начала дергаться щека. Отошла от него, бросила кофточку в чемодан. Шевелила беззвучно губами, и Якову казалось, что она молится какому-то своему, сердитому богу.

— Если б вы знали, как мне тяжело, — через силу произнес Яков, видя, что мать снова обиделась на него.

Но мать молчала.

— Вот и все, — сказала она, когда чемодан и корзина были упакованы, а под окном засигналила машина. — Присядем перед дорогой…

Села на стул, сгорбившись, и показалась Якову еще меньше, еще сиротливее.

— Мама, — тихо позвал он. И, когда мать обернулась, не выдержал, подбежал к ней, взял ее легкие сухие руки в свои и наклонился, целуя их. — Простите меня, мама… Мне так тяжело…

Когда он поднял голову, она смотрела на него полными слез глазами. Лицо ее как-то обмякло, губы дрожали. Обвила голову сына горячими руками, жадно целовала, и губы ее, тоже горячие и сначала сухие, с каждым поцелуем становились все влажнее.

— Вишь, седой стал, — шептала она, перебирая его волосы. — А тебе ж еще и тридцати нет.

— Тяжело мне, — снова пожаловался Яков.

— Потерпи, сынок, как-нибудь оно устроится, — утешала мать. — Деточек только не забывай. Дети, разве ж они виноваты?

Говорила тихо и ласково, как в далеком детстве, ибо он всегда оставался для нее ребенком, которому нужны утешение и ласка.

— Жаль мне тебя, Яшенька… Думала: счастливее всех будешь. А оно — вишь, как жизнь повернула… Ну, пойдем, сынок…

Она снова была строгой и спокойной, лишь на щеках остались следы слез…

В вагоне Якову все казалось, что он забыл сказать матери самое главное. Старался припомнить, что именно, но пассажиры, сидевшие в купе и смотревшие на них, мешали ему.

— Целуйте там Гришу, племянников, — говорил он, неприязненно поглядывая на пассажиров. — И Лиду целуйте.

— Спасибо, Яша. А ты деточек поцелуй… Ну, иди с богом.

— До свидания, мама! — кричал Яков, идя рядом с вагоном.

Мать часто кивала головой, губы ее снова дрожали.

Он шел, ускоряя шаги, пока можно было идти. И все острее чувствовал, что вот уезжает самый близкий ему человек, которому он мог сказать все, даже самое сокровенное, который никогда не осудит его, так как для матери он был дороже всех на свете…

А когда Яков вернулся домой, Нина встретила его, как встречала теперь постоянно: презрительно скривилась, увидев, что он снова выпивши, отступила назад, будто боялась запачкаться, прикоснувшись к нему.

— Дверь закрой! — приказала резким, неприятным голосом, которым говорила, когда сердилась. — Опять напился…

Яков молчал. Не хотел сегодня ссориться, хоть и видел, что жена добивается этого. Чувствовал себя бесконечно разбитым и желал лишь одного: поскорее добраться до постели и заснуть.

— Дети спят? — спросил он, вспомнив просьбу матери.

— Тебя дожидаются!.. Дожили, что отец пьянчужкой стал…

Яков стоял в нерешительности. Нина не сводила с него глаз, следя за каждым его движением. А он чувствовал себя виноватым. Не перед Ниной, а перед детьми. И желание увидеть дочек становилось все сильнее. Он сделал шаг вперед, пытаясь обойти жену.

— Ты куда? — преградила ему дорогу Нина.

— К детям!

— Не пущу!

— Я хочу детей поцеловать, — с упорством пьяного лез он вперед.

— Целуй свою любовницу!

— У меня нет никакой любовницы! Пусти! — Он снова попытался обойти Нину.

— Убирайся вон! Не смей прикасаться к моим детям!

— Это и мои дети! Пусти, говорю! — уже начинал сердиться Яков. Его особенно возмущало то, что Нина не признавала за ним права на детей.

— Не пущу! — крикнула Нина. — Убирайся отсюда, слышишь!

— Не кричи, детей разбудишь!

— И разбужу! Пусть видят, какой у них отец!

От сильного толчка он пошатнулся, чуть не упал. И этот толчок словно разбил хрупкий сосуд, в котором старался удержать свой гнев Горбатюк. Схватив Нину за руку, он рванул ее от дверей…

Но жена не хотела уступать. Вскочив вслед за ним в комнату, она снова преградила ему дорогу и закричала:

— А-а-а-а!.. Бей! Ну, бей!

От ее резкого голоса у него зазвенело в ушах.

И тогда он ударил ее…

После этого какой-то туман поплыл у него перед глазами. Сквозь туман он видел жену, упавшую на постель, слышал плач дочек.

Этот плач и особенно вид бросившихся к матери маленьких фигурок в белых ночных рубашонках ужаснул его, и он, позабыв, что шел сюда поцеловать их, выбежал из комнаты и заперся у себя в кабинете.

Вспомнив, что ударил жену, Яков вскочил с кресла и начал быстро ходить из угла в угол.

— У-у-у! — стонал он с глубокой душевной болью. Проклинал себя за то, что пришел сегодня домой, за то, что не уступил Нине и не прошел сразу же в кабинет. — Так нельзя больше, нельзя! — повторял он. — Я должен извиниться перед ней, должен…

Это решение немного успокоило Якова. Чувствуя себя опустошенным, бесконечно усталым, он решил лечь, хотя уже начинало светать.

IV

Если бы Нине в начале ее семейной жизни кто-нибудь сказал, что Яков ударит ее, она приняла бы это за злую шутку.

И вот он ударил ее… У нее все больше болела рука; но что значила эта боль по сравнению со жгучей болью сердца, раненного обидой?

За что он ударил ее? Ударил по руке, которую когда-то так нежно ласкал?

На этот вопрос, как и на многие другие, Нина не находит ответа. И сколько она ни раздумывает, для нее ясно лишь одно: Яков разлюбил ее.

От этой мысли Нина до крови кусает губы. Так во время пыток человек кусает собственные руки, чтобы заглушить нестерпимую боль…

Нина тоже не смыкала глаз всю эту ночь, которая показалась ей самой длинной за всю ее недолгую жизнь.

Когда снова уложила дочек и легла сама в холодную, неприветливую постель, ее стало трясти — то ли от холода, то ли от пережитого, — и она, прижав руки к груди, пыталась унять дрожь, ни о чем не думать, чтобы поскорее заснуть. Но мысли набегали, одна страшнее другой, и нельзя было избавиться от них, как нельзя избавиться от собственной тени.

Неожиданно у постели выросла беленькая фигурка, и старшая дочка, быстро юркнув под одеяло, улеглась рядом с Ниной, прижимаясь к ней худеньким тельцем.

— Ты что, Оля? — шепотом спросила Нина, обнимая девочку.

Оля молчала, только еще крепче прижималась к матери.

— Тебе что-нибудь приснилось?

Дочка повернулась к Нине, горячими ручонками обвила ее шею, задышала теплом в ухо:

— Если папа придет тебя бить, я буду кричать…

4
{"b":"284528","o":1}