Отец был вызван в полицейский участок. Там ему сообщили о смерти брата, застрелившегося на Швабингском кладбище. Вернувшись домой, отец упал без чувств на лестнице, а очнувшись, заплакал навзрыд. Потом родители на целый час удалились в спальню. Они переоделись в черное, обсудили распорядок похорон и вышли из спальни вполне овладевшими собою. Все было сделано «как нельзя лучше», и «жизнь продолжалась».
Но женщина, о которой мне однажды рассказали в Иене, узнав, что ее муж убит на войне, не захотела, чтобы жизнь продолжалась так, как раньше. Она кричала и неистовствовала, кидалась на землю и рвала на себе волосы, она разгромила все в своей комнате, не пощадила ни одной вещи, которая попалась ей под руку. Когда же ей принялись объяснять, как геройски погиб ее муж, она впала в совершенную ярость и обрушилась с криками на всех, кто старался ее успокоить и утешить. «Почему я не прокляла эту войну с самого начала! — кричала она и била себя по лицу. — Слишком поздно! Поделом тебе!» Была вызвана полиция, потребовали водворения женщины в дом умалишенных. Но директор психиатрической больницы тайный советник Бинсвангер ответил, что не примет эту женщину в клинику, потому что у нее нормальная и истинно человеческая реакция, в отличие от тех, кто при утрате любимого человека полностью владеет собою и, следовательно, является вполне созревшим для сумасшедшего дома, в особенности же — заметил он — это относится к тем, кто владеет собой, теряя близких на войне, служащей неправому и злому делу.
БЕЗДЕЛЬНИК
«Все дурные дела, совершенные мною когда-либо, весят намного меньше, чем мое ежедневное преступление — безделие. Под видом деловитости, не оставляющей мне ни единой свободной минуты, под личиной человека, изнуренного и переутомленного работой, увешанный бубенчиками бесконечных телефонных разговоров, на маскараде заседаний и совещаний: так провожу я свою жизнь в безделии, выдавая все это за деятельность, изображая все это, как усердие и выполнение долга…
Не по тому, что я сделал, не по тому, что сказал, — и не по тому, сколько я сделал, и не по тому, сколько я сказал, — будут меня оценивать, а по тому, от чего я отказался и что упустил сделать и сказать. От чего же я отказался? От жизни. Что я упустил? Мою жизнь. С помощью изысканно продуманной системы эрзац-поступков и мнимой деятельности я уклонился от настоящих поступков и подлинно человеческих действий, — и когда я умру, положат в гроб бездельника, чьи способности пропали втуне, бездельника, превратившего свою жизнь в пустую игру.
Быть может, единственное, чего я не упустил сделать, это признания в том, что я — бездельник.
Но вот уже время не оставляет мне времени задуматься над этим и до конца продумать эту мысль, и время не дает мне времени подумать над тем, какие дела должны воспоследовать за этим признанием. Я очень занятой человек, — это надо понимать, — мое время строго распределено, оно точно распланировано. Была секунда покоя, которую я благоговейно провел у алтаря моей не прожитой жизни, и вот уже должен я распрощаться с вами и возвратиться к моей безжизненной жизни, но на прощание я хочу сказать вам: «Не исчисляйте ни того, что я делал, ни того, что говорил, — исчислите то, что составляют дела и слова мои, — и тогда окажется, что бессчетны преступления моих не сделанных дел и бессчетны человеческие слова, не сказанные мною, — бездельник я и пустобрех, и да будет вам благо, если вам не придется сознаться в преступлении таком же, как мое!..»
ТРИЖДЫ СОДРОГНУВШАЯСЯ ЗЕМЛЯ
Трижды содрогается земля при жизни человека.
В первый раз содрогается земля, когда человек осознает себя и постигает, что это значит: быть человеком. Тогда земля склоняется перед величием человека и содрогается в первый раз.
Во второй раз содрогается земля, когда человек поднимается над судьбой и узнает, что он — хозяин судьбы, — тогда земля склоняется перед всемогуществом человека и содрогается во второй раз.
В третий раз содрогается земля, когда человек находит дорогу к человеку и люди объявляют: «Мы переделываем мир».
Тогда земля в предчувствии нового плодоношения содрогается в третий раз.
И это содроганье сливается над веками и бесконечностью с раскатами грома, которые сопровождали сотворение мира.
ЭЛЕГИЧЕСКОЕ ВИДЕНИЕ
Ночью сквозь витрину хорошо освещенного магазина был виден витающий под потолком велосипед; он вращался на блестящем диске и был виден со всех сторон, сверкающий всеми своими частями. Он казался этаким велосипедом-манекеном, — и я благоговейно взирал на него с улицы. То была новейшая модель, которую только что выпустила всемирно известная фирма, снабдив ее всем, что вызывает волнение у завзятого велосипедиста. Я смотрел на эту модель так, как некогда трубадур взирал на прекрасную даму; вид этой современной музы настроил меня на стихи в ее честь. Для создания их мне были нужны технические сведения, и мысленно я обратился к этому существу, прося дать проспект, содержащий необходимые данные о нем, сверкавшем во всем блеске своей славы. Я представился ему и обратился со следующими словами: «Десять лет ездил я на велосипеде, подобном тебе, и когда мне пришлось бежать из Германии, я посвятил сонет этому любимому, покидаемому мною велосипеду». Велосипед-манекен невозмутимо вращался на своем диске, и мне казалось, что он хочет сказать: «Все марки велосипедов, выпущенные ранее, не выдерживают сравнения со мной. Как великолепно я сработан, пятнадцать лошадиных сил при скорости более ста сорока километров. Это — шедевр!» — «Сколько же, скажи мне, ты стоишь?» — спросил я еще более настойчиво, но тут же мне захотелось взять обратно свой вопрос, столь же неуместный, как если бы я вздумал спросить о цене неоплатно-прекрасной дамы. Но предмет моего поклонения пропустил мой вопрос мимо ушей, и я, так и не дождавшись его ответа, стал думать о самом себе, и мне стало грустно, ибо причина его молчания была кристально ясной. «Не подхожу я к твоим седым волосам» — так мог ответить велосипед, но он был вежлив и потому хранил красноречивое молчание. К тому же у этого полюбившегося мне велосипеда, у этого велосипеда моей мечты, не было ни единого пальца, которым он мог бы постучать по моему лбу, словно говоря: «Ездить на велосипеде — в твоем возрасте!..»
ЗАБЛУЖДЕНИЕ
Мне казалось, что она хороша, очень хороша, и я не мог не восхвалять ее красоту. Я сказал ей, как она хороша, повторил это себе: она хороша, хороша, удивительно хороша. И другим людям — желавшим или не желавшим ее видеть — я показывал мою красавицу и выспрашивал их о впечатлении, хотя и выспрашивал только для вида. От нее мне хотелось услышать похвалу моей собственной красоте. Но красота моей избранницы была красотой дешевой, расхожей, вульгарной, этакой, как говорится, всесветно-стандартной красотой, этаким красивым дюжинным товаром — привлекательная пустенькая куколка, движимая тщеславием, высокомерием и эгоизмом.
Она была остроумна, — да, я любовался ее умом. И, ободренная моим обожанием, она безудержно болтала и высказывала сплошь препротивные глупости, да еще в столь навязчивой форме, что даже такой безрассудный поклонник, как я, не мог не заметить этого. Впрочем, она умела становиться в позу, когда не молола без удержу языком и была способна контролировать себя. Она становилась в позу, набивала себе цену, принижая и окарикатуривая пошлыми остротами достоинства других; злое замечание из такого нежного ротика безошибочно действовало на любого полуинтеллигента, да и не только на него, но и на меня, хорошо знавшего эту манеру возвышать себя за счет других; прелестная пересмешница действовала без промаха. Для нее не прошли бесследно два года супружества с неким публицистом, который не жалел усилий, чтобы приобщить ее к кое-каким знаниям. В разговоре она проявляла несомненные способности к подражанию, а порой могла ловко воспроизводить чужие мнения и посмеяться над собой, конечно в преувеличенно карикатурной манере, свойственной людям, совсем не собирающимся всерьез исправлять свои ошибки и не идущим дальше этакой наигранной самокритики. Всматриваясь пристально в это навязчиво остроумничающее существо, я обнаружил, что ее красота не более чем внешняя приятность, красивая видимость, прикрывающая весьма сомнительную сущность, что она похожа на довольно простенькую вещицу, принаряженную для витрины; и вот эта витринная красота сумела подчинить и продержать меня в своем плену, — и если бы она так беззастенчиво и безудержно не работала языком и умела разрядить свои глуповатые суждения значительными паузами и молчаливыми улыбками, — я не поручился бы за то, что некоторое время спустя написал бы эти строки.