Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Хозяин кафе, облаченный в длинный сюртук, подошел к Гоху.

— Господин доктор, поздравляю.

Кельнер склонился перед ним в поклоне:

— Чисто сделано, господин доктор.

Фрейлейн, стоявшая за буфетной стойкой, кивала доктору Гоху:

— Браво! Чудесно!

Крейбих переходил от стола к столу:

— Ну, разве Германия не победит, если даже такое дрянцо…

И только Зак все отплевывался:

— Тьфу! Тьфу! Тьфу!

Поэт в красном шарфе подсел к Заку:

— Я, знаете ли, решил пойти добровольцем, ведь это тоже род самоубийства.

— Убирайтесь к черту! — заорал на него Зак, и вдруг перед Заком, поигрывая бицепсами и наступая на него, вырос художник Крейбих.

— Эй, господин хороший, что вы здесь плюетесь без конца, на кого, на что вы плюете? — крикнул он. — Мы, богема, не ударим лицом в грязь на поле чести, а может быть, вы другого мнения? Так скажите прямо!

Щеки Крейбиха побагровели и вздулись, лицо его походило на злокачественную опухоль.

— А вы, молодой человек, — он смерил меня свирепым взглядом, — вы, как я имел случай убедиться, страдаете заторможенностью движений? Не беспокойтесь, вас-то уж вылечат…

— Идемте, Зак! — Я силком вытащил его из кафе.

Крейбих загремел нам вслед:

— Изменники!

— А у нас гости! — встретила меня Христина, пугливо озираясь на дверь гостиной. — Кто бы подумал? Господин Гуго с Явы! Он привез с собой жену, вот такую… — Христина показала на пятно сажи у себя на фартуке, — и таких же двух малышей. Они в гостиной, ждут вас, я сначала не хотела их даже пускать…

— А вот и он, мой племянник!

Дверь гостиной открылась, и дядя Гуго обеими руками пожал мне руку.

— Мы, понимаешь, в самую войну попали, — благодушно посетовал он, входя со мной в гостиную, и представил мне пышную чернокожую даму: моя новая тетя, в розовом тюлевом платье, сидела рядом с портретом мамы и разглядывала меня в лорнет. Два негритенка торопливо сползли с кресел.

Дядя Гуго был настолько высок, что головой доставал до люстры; таких огромных людей я видел до сих пор только на осенней ярмарке, где показывали великанов. Клетчатый сюртук висел на нем обильными складками, и лицо его тоже состояло сплошь из морщин и складок; трубка, которая у меня доходила бы до груди, у него небрежно торчала в углу рта.

Белое напудренное лицо матери на мольберте, отсвечивавшее легкими розовыми тонами, с изумлением смотрело из золотой рамы на свою чернокожую соседку, дядя же между тем говорил:

— Меня-то война не коснется, я подданный нейтрального государства; я, видишь ли, принял голландское гражданство… Да вот захотелось повидать старушку Европу…

Люстра закачалась, когда дядя Гуго со всей своей чернокожей семьей, осмотрев нашу квартиру и узнав важнейшие семейные новости, стал прощаться.

— Очень рад, дорогой племянник, познакомиться с тобой. Мы остановились в «Баварском подворье» на Променаденплац.

* * *

— Что мне делать? — сказал Левенштейн, зайдя ко мне. — Мать пригрозила, что не пустит меня на порог, если я не пойду добровольцем. А у самой на ночном столике лежит роман Берты Зутнер «Долой оружие!». Нечего сказать, сюрпризец… Колбасная горбушка…

Я обвел взглядом комнату, словно мне с минуты на минуту предстояло ее покинуть и надо было подумать, что взять с собой. На дне глубокого ларя лежал строительный набор, железная дорога с паровичком, крепость, пушки, оловянные солдатики, несколько комплектов «Германской молодежи» и призы за плаванье.

— Ваша милость! — позвала Христина. — Я совсем забыла, ваш товарищ уехал. Велел благодарить за гостеприимство.

— Наши депутаты голосовали за войну, — сказал подоспевший Гартингер, — и всех, кто против войны, они попросту объявляют сумасшедшими. Сообщения из-за границы подвергаются жестокой цензуре. Неизвестно, что там происходит. Война — совершившийся факт…

Только в это мгновенье война — так показалось мне — стала реальностью. Стрекоча, словно во сне, звонил — как давно это было! — телефон в кабачке «Оса». Словно во сне, маячило передо мной кафе «Стефани», где доктор Гох кием брал на караул, и, как во сне, я присутствовал на сеансе, где Магда вызывала дух Бисмарка. И разве не во сне это было: я выводил Гартингера из темноты прихожей, когда он заблудился в собственной квартире.

Разве все это не было сном, только сном…

Я уже не говорил больше: «Ну, наконец-то!»

— Ты прав, — сказал Гартингер Левенштейну, — я тоже считал, что война немыслима, раз все рабочие организации высказались против нее. А мой отец, представь себе, этот старый социал-демократ, рассказывает трогательные истории из времен своей военной службы, словно он по меньшей мере член ферейна ветеранов войны. Вчера вечером к нам заходил тот самый старик, сборщик партийных взносов. И хотя у отца полно заказов, они до поздней ночи играли в карты, только и слышно было, что «пиф-паф» да «хлоп-хлоп». А потом оба запели «Стражу на Рейне».

— Ну, Христина?

— Да, война, война… То-то я смотрю, у меня всё руки сохнут… И вам, молодые люди, верно, тоже скоро придется идти на войну. Господин майор Боннэ заходил прощаться, велел кланяться. Господин обер-пострат Нейберт уже вывесил флаг, а наш я никак не найду, целый день искала, он, верно, на чердаке. Да, да, я всегда говорила…

— С флагом можно повременить, Христина. Приедут отец и мать, тогда вывесите.

— Но ведь повсюду флаги…

Мы стояли на балконе. Втроем.

«Друзей должно быть трое, — думал я, — по крайней мере, один-то уж сохранит мужество. Двое — это мало, так легко заразить друг друга страхом, а из трех — один, словно на вахте, сохраняет присутствие духа и бодрствует…»

— Прощай, поэзия, — сказал Левенштейн, — inter arma silent musae [4]. Теперь у нас дела поважнее…

— Почему прощай? — возразил Гартингер. — Именно теперь, на мой взгляд, стихи-то и нужны. Ведь стихи затем и существуют, чтобы напоминать нам о человечности… Они помогут хоть что-нибудь спасти в ту страшную катастрофу, какой является для человечества война. Я как раз в последнее время чувствую потребность читать стихи.

И Левенштейн, за минуту до того собиравшийся распроститься с поэзией, заговорил о стихах. Он говорил о драгоценном даре, каким становится для человечества каждое хорошее стихотворение, о том, что хорошее стихотворение может сделать человека счастливым и стойким, что оно неожиданно и по-новому освещает самые будничные и привычные вещи и, повествуя о глубочайшей человеческой муке, вливает в нас жизненные силы, повышает ценность жизни, больше того, оно знаменует собой преображение, возрождение мира, наступление новой жизни… Намекая, очевидно, на меня, Левенштейн закончил тем, что муза, как сказал один великий человек, всегда охотно приходит к поэту, но вести его по жизни не способна… А потому…

Я понял его «потому».

Я протянул руку Левенштейну, Гартингер положил руку мне на плечо, мы вопрошающе глядели вдаль.

Кто же из нас в эту минуту был отважным?

Отважным был Левенштейн. Он стал тихо насвистывать: «Вставай, проклятьем заклейменный».

Гартингер и я подхватили, и долго мы втроем насвистывали эту песню, ибо она делала нас сильными.

Гартингер вслушивался в ночь.

— Кто знает, — сказал он, — что нас ждет?

И тут отважным оказался я… Я проговорил:

— Я видел корабль…

Название корабля я опять забыл.

XLIX

Кто это играет на гармони?

Проснувшись поутру, я услышал гармонь.

Во дворе, у конюшни, сидел на лавочке Ксавер. Он был в штатском. Возле него стояли сундучок и картонка. На шляпе, воткнутый за ленту, торчал букетик цветов.

Тогда я вынул скрипку из футляра — ту самую, ни в чем не повинную, — все струны были целы, ее только оставалось настроить. Я сделал это и заиграл вслед ушедшему учителю Штехеле и навстречу гармони Ксавера «Грезы» Шумана. Мне казалось, что я играю «Песнь песней» о Новой жизни, хотя это и не та мелодия, которую Левенштейн пропел мне в Английском парке у водопада.

вернуться

4

Когда гремит оружие, музы безмолвствуют (лат.).

137
{"b":"246907","o":1}