Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Так было в пору истребления, когда все само собой разумеющееся, все естественное в человеческой жизни перестало быть естественным, разумеющимся, и под вопросом оказалось даже естественное жилье, которого люди так часто лишались, — и тогда уже не существовало само собой разумеющегося, привычного стола и привычной кровати, да и сколько других вещей, таких милых, и близких, и привычных было тогда уничтожено.

В пору истребления случилось так, что, когда мир погрузился во мрак и свет стал бесценной редкостью, человек снова открыл для себя естественное и среди всеобщего помрачения понял, какая это драгоценность — свет. Каким великолепным был свет, который прежде казался нам таким привычным, а теперь снова засиял для нас во мраке наших городов, — люди были полны благодарности за то, что свет снова засиял из мрака.

Мы были полны благодарности, и нам казалось, что мы словно впервые отрывали «само собой разумеющееся»: когда мы вновь сидели за столом, гладили его и говорили ему ласковые слова: «Наш милый стол, прими нашу благодарность тебе и тому, кто тебя изобрел, и тому, кто тебя соорудил, всем вам — хвала и слава!»

С теми же словами обращались мы и к кровати, когда мы смогли вновь подняться с земли, на которой валялись, и мы стали дивиться тому, что изобретатели всего само собой разумеющегося не получили поименной известности и не вошли поименно в историю человечества, хотя в ней прославлялись все те, кто обесславил себя участием в истреблении всего естественного. Истинно человечески естественное! О, это священное само собой разумеющееся! Пусть хвала в твою честь не знает предела!

ОДИН И ДРУГОЙ

Это случилось в пору истребления, когда при встрече один человек сказал другому: «Все пропало. Я потерял все. Кончено». Другому не пришлось долго расспрашивать, чего же именно лишился встреченный им человек, потому что тот подробно исчислил ему всю обстановку, уничтоженную при бомбежке его жилья. Каждая из перечисленных им погибших вещей: и ваза, и всевозможные безделушки на комоде и, разумеется, самый комод, — казалось, срослась с этой человеческой особью, которая, взывая к сочувствию, оплакивала свои потери. И ни слова не было сказано о том, что сам потерпевший спасся от гибели. Не было речи и о том, что жители дома погибли под бомбами; и лишь между прочим упомянул этот жалобно стенавший рассказчик, что недавно погиб на войне самый близкий ему человек.

Другой же, по-видимому, не принимал утрату мебели слишком близко к сердцу и только дивился, как это человек может так привязаться к вещам, так срастись с ними. Но вскоре он сообразил, что вещи, сливаясь с воспоминаниями, сами становятся как бы живыми существами, творениями, которым человек, заработавший их своим трудом, ухаживавший за ними изо дня в день, передал часть своего существа. «Как же можно так заблудиться в вещах!» — не переставал, однако, удивляться другой, и ему казалось, что человек, так сросшийся с вещами, сделался сам если еще и не вещью, то чем-то вещным. Превратившись в вещь, он утратил понятие о порядке вещей, — и только этим другой мог объяснить, что для его собеседника утрата вещей значила больше, чем утрата живых существ.

Другой чуть было не рассмеялся, когда раздалась новая жалоба — по случаю утраты плюшевой софы, но ведь все эти утраченные вещи были как бы частями его собеседника, его созданиями, погибшими под бомбами. И другой сказал: «Все у тебя есть, раз ты сам спасся, — плюшевую софу можно вернуть, а мертвых — никогда». Но его собеседник охотнее верил в воскрешение из мертвых, чем в возвращение плюшевой софы. У людей есть надежда на загробное бытие, а вещи казались ему только здешними, неповторимыми и невозвратимыми. Другому же все представлялось совсем наоборот. Не скрывая своего несогласия, он все же думал, что его собеседник так подчеркнуто выдвигает на передний план вещи, дабы облегчить себе горечь от понесенных им чудовищных человеческих потерь. Быть может, полагал он, вещи приходили на помощь человеку, вырастали перед ним как защитная стена, вбирали его в свою среду, чтобы не дать ему ощутить всю убийственную тяжесть понесенных потерь? Быть может, этот человек прибегал к вещам, чтобы защищаться от людей? Быть может, этот человек искал в вещах броню от зияющей пустоты? И такой вопрос возникал и казался неразрешимым. Вещи, сотворенные человеком, не дают человеку найти себя, вернуться к себе: но ведь без овеществления не было бы и града бомб, и поры истребления, когда люди живут не живя… Должно ли оставлять людей в покое и дать им жить такими, какие они есть, или же должно возбуждать тревогу, — ко всем тревогам, которые терзают мир, присовокупить еще новую тревогу? Ведь покой найдем мы только в тревоге и через тревогу придем к тому покою, на котором покоится мир…

Если бы кто-то третий присутствовал при встрече этих двоих, он сперва пришел бы в отчаяние от отчаяния одного, утратившего убранство своего жилища; но, узнав мысли другого, он воспрял бы духом и сказал себе: пока существуют такие, как этот другой, существует и другое бытие и другое будущее; ибо тот, кто понимает, что мы живем не живя, тот уже совершил первый шаг от жизнеподобия к жизни…

Так совершаются «чудеса» и в пору истребления.

ВСТРЕЧА С ЛЮДЬМИ И ВЕЩАМИ

Они потеряли своих любимых и оказались совершенно одинокими в этой убогой жизни. И я дивился их самообладанию и тому, как скоро они примирились со своей утратой. Они почти не вспоминали о своих «дорогих покойниках», и если и говорили о них, то деловито и бесстрастно. Но их всех охватывало болезненное и жалостливое возбуждение, когда они заговаривали о своей утраченной мебели. Казалось, что мысль об утраченной квартире («Вы, конечно, помните прелестный мейсенский сервиз и кружевные накидочки собственной ручной вязки?») волнует их несравненно больше, чем воспоминание о человеческих существах, унесенных смертью. (Только люди оплакивают людей. А вещи оплакивают вещи. Человек овеществился, а вещи очеловечились, — так уравнялись люди и вещи, но в этом равенстве уже содержалось господство вещей.)

Вот почему я боялся встречи с матерью после двенадцати лет разлуки. Отец мой умер за эти годы, а мать утратила под градом бомб все, кроме ручного чемоданчика, в который были сложены умывальные принадлежности, некоторые документы и фотографии. Она снимала комнату у чужих людей, и мне было страшно встретиться с этой мучимой одиночеством старой женщиной, которая была моей матерью. Все ее родственники, кроме племянницы, скончались, мой брат застрелился много лет назад, я доставил ей немало хлопот и огорчений и теперь, двенадцать лет спустя, возвращался к ней, как «блудный сын».

Но мать не проявила ни малейшего волнения. С раннего утра до позднего вечера она была занята, хлопотала и ходила по поручениям других, чужих людей. Казалось, что она уже не горюет о прошлом. Она показала мне спасенный чемоданчик и ласково погладила его. Она сделала все, чтобы свидание с нею было для меня не таким тяжким, как можно было ожидать. Мне приходилось сдерживаться и сдерживать свои чувства при виде той окаменелости, которую я встретил. Она была словно под наркозом — совершенно неспособна к какому бы то ни было душевному движению, в том числе и к проявлению материнского чувства. Так — тихо и благопристойно — проходила наша встреча. Тихо и благопристойно прошло и посещение могилы отца. Не покойник интересовал ее, а могила, памятник, цветы, и все, что она рассказала мне по пути о том, как умер мой отец, походило на врачебную справку. «Жизнь продолжается» — это выражение, которое всякий раз потрясает меня, вновь напомнила мне моя мать, которая рассказывала мне о незначащих и ничтожнейших частностях из своей повседневной жизни, а затем извинилась и ушла, сказав, что ей необходимо сделать кое-какие покупки.

Мне вспомнились обстоятельства, при которых покончил с собой мой пятнадцатилетний брат, ставший любимцем родителей, когда они сочли меня безнадежно погибшим. К тому же мой брат был уже в отрочестве выдающимся виолончелистом; он с успехом выступал в многочисленных концертах.

149
{"b":"246907","o":1}