- По моему указу. - Тут же Котов замахал перед собой руками, как бы ограждаясь. - Нет, я этих рук не осквернил. Нет, никогда… Убил его медвежьими…
Евфимия спросила шёпотом:
- Василиус велел? Котов понурился.
- Я самочинствовал. Решил одним ударом кончить смуту.
- Кончил! - выдохнула Всеволожа и примолвила: - Где вызнала Фотинья? Ведь она предательством отмстила за охулку на тебя…
- О дщерь любезная! - Котов опустился на колени перед столом, где лежал тафтяной лепет с дочерней головы. - Кузьма в беспамятстве признался, помянул меня. Она здесь проведывала, всуе ли я был помянут.
- И ты открылся? - догадалась Всеволожа. Котов выл, охватив лысую голову.
- Не преуспел сокрыть! Глядела, будто видела насквозь. Не преуспел сокрыть!
Евфимия ушла, забыв притворить дверь. В пустынном переходе услышала причеть боярина:
- О, чадо моё милое, прекрасное! На древо воспарила красота твоя неизреченная! А косы твои свисли до земли… А голос твой - на Небес и…
Евфимия покинула хозяйский верх, спустилась с гульбища во двор, прошла к воротам. Никого не встретила. Все были заняты в саду. Даже воротник отлучился поглядеть на висельницу.
Не свой, давно уж не родной, навечно отчуждённый преступленьем дом!
Боярышня поторопилась выскочить на равнодушную к ней улицу Кремля, хотя куда направит путь, сама не ведала.
6
Хоромы, где обрела пристанище Всеволожа, напомнили терем Юрьичей на Даньславлевой улице в Новгороде Великом. Здесь всё скрипело. И лестничные ступени, и половицы, даже стены и потолки. Скрип первых звучал сердито под тяжестью самых лёгких шагов. Потолки же со стенами, к коим не прикасался никто, просто жаловались на старость. Сидишь в тишине, а откуда ни возьмись - кряк, кряк, кряк… Знать, предолгий век живут-доживают эти хоромы в конце улицы Великой у выезда на Тверскую дорогу.
Скиталица бесприютная случаем оказалась здесь.
День-деньской бродила по кремлёвским заулкам, уйдя от Котова. Успокаивалась присловьем: «Отыди от зла и сотворишь благо». А благо не приходило. Надвинула на глаза чёрный плат, дабы ищики Шемякины не заметили. Слава Богу, не опознал никто. Спрашивала себя о приюте и не находила ответа. Ноги привели к Афанасьевской церкви, где полвека назад был большой пожар. Кремль затрепетал от него. Отец, Иван Дмитрич, помнил о нём. Она же не углядела на церкви его следов. Вот здесь, у паперти, была боярышня узнана: «А ну-ка, поди ко мне, Евфимия Всеволожа!» Оборотилась, вздрогнув. И улыбнулась. Узнал её нагоходец в издирках, медном колпаке, железах и грубом вервии на почти нагом теле. «Максимушко! - обрадовалась боярышня. - Нету денежки, чтоб подать тебе». Благо-юродивый тоже развёл руками: «И у меня нету денежки, чтоб тебе подать». Каким чудом окликнул Евфимию Христа ради юродивый, коего видела второй раз? «Как живёшь-можешь, Максимушко?» - очесливо спрашивала она. «Несу древнее пророческое служение, полноту правды Божией, - разумно ответил юрод. - Борюсь с миром и обличаю зло». - «Не устал ли от добровольного мученичества, - любопытничала боярышня, - от непрерывной борьбы против своего естества, против мира и дьявола? Где набираешь духовных сил?» - «В молитве, горемыка, в молитве», - приговаривал нагоходец, взяв её за руку, словно ровню, и уводя куда-то. «Далеко ли ведёшь, блаженный?» - беспокоилась Всеволожа. «К устью Яузы, - сообщил Максим. - На мельницу, что завещал Владимир Храбрый жене своей Елене Ольгердовне. Мельник мне кельицу уступил ради зимнего прозябания. Всё равно пуста».
Кельица оказалась крохотная об одном оконце. Благо-юродивый вздул огонь в очаге. «Шемяка меня не жалует. - Максим установил на очаг котелок с водой, начал готовить сочиво. - Вышел самозваный государь от Пречистой, - поведывал он тем временем, - со своим московским наместником Фёдором Галицким и спрашивает: «Где быть моему тиуну на том свете?» Я говорю: «Там же, где и тебе». Очень он опузырился. Видать, зол был на Галицкого в тот день. Думаю, надобно пояснить. «У доброго князя, - говорю, - тиуны понимают, что такое суд. Тогда и князь, и тиун будут в раю. А коли ты своего поддатня, аки пса бешеного, пустил на людей, опоясав его мечом, то и сам пойдёшь в ад, и тиун с тобою». Вот тут-то мне и попало!» - развёл руками Максим. Подал он гостье деревянную опанку сочива и себе налил. «Так и воюю с мирскими силами, - дул на горячее варево гостеприимный хозяин. - У меня правило, у них кривило, у меня чудотворцы, у них смутотворцы». - «Ты святой человек, Максимушко!» - опустошила посуду с суровой пищей изголодавшаяся боярышня. «Нет, не я, - затряс он главой. - Святым был преподобный Андрей, живший полтысячи лет назад. Родом славянин, отроком проданный в рабство, в Грецию. Там изучил Священное Писание, многие науки. Неземной юноша призвал его к подвигу юродства… А ты ведь заядлая книжница? - неожиданно оборвал он рассказ и тут же продолжил: - Ученики Андрея, Никифор и Епифаний, с коими он говорил разумно, свидетельствуют: обладал преподобный даром читать с помощью Духа Святаго каждую книгу, на каком бы наречии она ни была». Евфимия отважилась спросить, как Максим исчез, когда Шемяка поднял на него оружие. Благоюродивый откровенно признался: «Сробел! Гляжу: меня не видят, я же всех вижу. Страха ради немощное тело растворилось…» Он повёл речь о грешном теле, об «умном делании». Всё это походило на искания лесных сестёр. Но те, взыскуя дар, в них заключённый, сосредоточивались на предметах, юродивый же искал милость Божию в молитвенном, духовном состоянии и достигал «неизреченной радости», когда «язык смолкает, молитва отлегает от уст… Тогда не молитвой молится ум, а превыше молитвы бывает». Всеволожа заснула на голом дощатом ложе под журчание благостной речи, под водяные шлепки мельничного колеса над омутом.
На другой день Максим привёл свою постоялицу к церкви Воздвижения. Велел постоять у паперти, пока он взойдёт, помолится. Внутрь не входить. Идти с тем, кто позовёт. Евфимия притерпелась к его невнятным речам, готовилась, едва нагоходец скроется в храме, идти дальше, куда глаза глядят. Вот он вошёл в притвор, а разодетая в бархат старуха вышла, звеня голыми деньгами в калите, оделяя милостыней. Подала нищей братии, подошла к Евфимии, не отличая её от прошаков и прошаек. Боярышня, пряча руки, невольно подняла лик. «Бог ты мой! - воскликнула благодетельница убогих и приказала: - Живо, в мою карету!» Евфимия не противилась. Всплыло в памяти, как Анастасия Юрьевна выручила её у Пречистой. У той-то была карета! У этой же - колымага, обшитая толстой кожей.
Всеволожа сразу узнала внезапную опекуншу: «Каково здравствуешь, Ульяна Михайловна?» С нею сидела свойственница по старшей сестре Анисий, княгиня Перемышльская. Её покойный супруг Василий и Анисьин Андрей - братья, сыновья Храброго. «Я-то здравствую, а ты бедствуешь, - ворчала вдова. - Почитай, век не виделись. С тех пор, как собрал родню Иван Дмитрич в последний раз. А красой не беднеешь. Наслышана о твоём сиротстве. Разыскивала тебя, да попусту. Ну-ка, хватит бродяжить, живи со мной. Будешь свойчивой родственницей - беседливой, обходительной, ласковой - слава Богу. Не будешь - опять же Господь судья. Эй! - высунулась старуха в дверцу. - Ступай!» Кони дёрнули. С облучка прогремел вдавни памятный крик: «Ат-вали!» И рыдван помчался. «Кто твой конюший?» - пристала к княгине Евфимия. Та глядела, не понимая. «Назови!» - требовала боярышня. «Ну, Ядрейко!» - пробасила старуха. Всеволожа переменилась в лице от радости. «Не в себе! Не в себе! - приговаривала княгиня, гладя её плечи и руки. - Отогреешься, образумишься!»
С того дня прошло семь седмиц. Можно сказать, осень канула и луна утонула в Москве-реке до весны. Долготерпие бесед с княгиней Ульяной, чтение вслух духовных книг (иных в доме не было) сменялось поездками в Домодедово, подмосковную деревню княгинину, коей благословила сноху вдова Храброго Елена Ольгердовна. В эту деревню свойственница отпускала Всеволожу одну, под защитой конюшего. Поседевший с висков Ядрейко сил и времени не жалел, услужая бывшей своей молодой госпоже: то обувь починит, то цацку сделает - на витом стержне три железных лепеста. Возьмёшь в руку, дёрнешь кулаком снизу, и взметнётся цветок выше древа стоячего, чуть пониже облака ходячего. «Жаворонок!» - назвала Ядрейкину придумку боярышня. Порой, забывая свою кручину, она игриво называла конюшего атаманом Взметнём. Он хмурился: «Друзья-то наверх взмели, а недруги-то вниз вымели». О причинах ухода от лесных друзей - ни слова. По отдельным намёкам поняла: со смутой на Руси скуден стал прибыток разбойничий. Богачи разоряются, бедняки не богатятся, вот шишам и досада. Притуляются к сильным мира сего: кто охранышем ко князьям, кто подручником к княжьим людям.