Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В 90-е он, состарившись, но не сдавшись, повторил свой маршрут, возобновил инспектирование однажды уже покоренных земель и спустя 17 лет выдал второй том дилогии, отличный от первого явственным историко-психологическим честолюбием («Beyond Belief», 1998). Душа верующего мусульманина, по мнению автора, существует отдельно от тела; эта плоть оттого так худо справляется с повседневностью, что психея кружится в иных, невещественных сферах, влекомая к неотступно манящим и оставшимся в аравийских песках святым обиталищам подвига. Наличной реальностью, родною страной допускается пренебречь, они малозначимы, ибо не обладают полнотой религиозного статуса, закрепленного лишь за далеким убежищем, во всей чистоте сохранившим первокладези истинной веры. И как в философии прорицателя сверхчеловеческих состояний антропоморфное измерение подлежало уничтожению, сносу, его следовало преодолеть (сверхчеловек — это не человек, он будет ужасен в своей доброте), так душа мусульманина побуждаема к отречению от профанного, которым становится все, что ограничивает ее воспаленный полет к пустынным свидетельствам Мухаммадова откровения. Исламская конфессиональная практика, в понимании Найпола, есть, таким образом, сильнейшее переживание созерцаемого внутренним взором абсолютного центра и забвение видимой, осязаемой, предоставленной телу реально-географической периферии. Допустивши, что это сакральный империализм (глаза миллионов уставились в одну точку, встретившись в сердце молитвы и чуда), признаем — империализм весьма необычный, когда краевым, периферийным, по сути бессмысленным и фантомным оказывается весь состав имперского организма и лишь суженная до игольного ушка столица берет себе непререкаемую достоверность присутствия. Единственно обладающая душой и этой душою являющаяся, она — будто ей мало эфира и слова, будто ей нужно что-либо еще, кроме своих безраздельных мистических полномочий, — притягивает также материю, до капли высасывая ее из окрестных пространств и тем окончательно их обездоливая. Дуализм мусульманского мировидения с силлогистической неизбежностью провоцирует государственный исламский ущерб, вечное нестроение, упадок и смуту; населенное теми, кто к нему безраскаянно, повинуясь высокому долгу, равнодушен и слеп, государство смирилось, что ему оставлено уповать разве только на то, чтобы вязкий пассив равнодушия не перерос в буйную злонамеренность. На большее его созидательной воли уже не хватает, она кажется изначально погасшей и поколебленной.

Книга блестящая, лучшие качества Найпола обрисовались в ней с образцовой отчетливостью. Аналитический такт, изящная ненавязчивость наблюдений, способность к огляду всего клубка, дабы затем распутать его и по отдельности оценить разноцветные нити. Запахи, краски, снисхождение к гибкому и податливому, горечь увечий, несообразностей, расщеплений, медитативность эмпатии и проникающих стоицизмов, страдание о том, чего нельзя изменить. Иранские главы, запечатлевшие возвращение автора к исходному импульсу его путешествий, особенно удались. Революцию как способ волеизъявления в истории можно и ненавидеть (число ненавидящих сегодня больше, чем когда-либо прежде), но если она, отвечая на вопросы ума и сознания, тела и звездного неба, преуспевает в создании самостоятельного мира значений, если она говорит от лица неистовой ясности, мобилизованной освободить и сделать прозрачными, светлыми все до единого закоулки несчастья, — тогда революция уж точно заслуживает уважения, потому что это сплошная, тотальная революция. Иранский же переворот, взятый для-себя и в-себе, изнутри своей имманентности, выдает противоречивость намерения, половинчатую смазанность замысла; неудивительно, констатирует Найпол, что вместо внесения в мир ослепительных, рассеивающих неопределенность лучей он еще больше все затемнил и запутал, погрузив реальность в сферу, как сказал бы русский философ, неясного и нерешенного. Гностическое отвращение к тварному веществу сочеталось с неубитой рекламою кока-колы, остервенелая атака на сексуальность — с нетаящейся эротической подоплекой революционных радений, стремление взять под контроль социальную жизнь — с развязыванием ее неуправляемых, анархичных потенций. Причина не в естественных трудностях или свойственной даже самым экстремистским прорывам попытке найти равновесие между желаемым и возможным, но исключительно в том, что, прокламируя беспощадность задачи и выбора, революция боялась последних решений, отказываясь отвечать на прямые вопросы. Ее двойственность определилась уже в начальные месяцы и с течением времени стала муторной всепроникающей явью. Предположим (бывают же странные мании), вы хотите узнать, относится ли ненавистная кумской геронтократии музыка к области запретного, похотливого, грешного, и замечаете опасливо разведенные руки, бегающие шербетные глазки и сладко лепечущий сквозь бороду ротик: очень сложная тема, на этот счет есть разные мнения. А что с шахматами, не унимаетесь вы, ведь ранее было объявлено об их богомерзкой, азартной природе, и нате, гоняют фигурки, отравляются игрушечным пленением королей, чуть ли не олимпийская сборная черно-белых квадратов, это что ж — поругание идеалов, как иначе прикажете понимать? Та же медоточивость и мятное уклонение, комментарии укутаны ватой. Революция выдохлась, откочевавши в двурушническую деспотию, в пародирующий былое самозабвение эклектический фарс; иной назовет это взрослением или умеренностью, а нимало не радикальный Найпол видит лишь новую, отменно достойную старой, форму лжи и разврата. С тяжелым недоумением вы покидаете Тегеран, обещая вернуться сюда не раньше, чем лет чрез семнадцать, для третьего тома.

Разбор прозы Найпола взывает к апофатическому наклонению слога, к череде отрицательных определений — утверждаясь в литературе, он катапультировался из главных в ту пору, по идее должных быть ему близкими матриц поэтики и независимость свою уберег. Субтропическая, на документальной основе, экзотика могла бы его затолкать в ярмарочное барокко нью-джорнализма, где за доллар, сунь в щелку монету, человечьими голосами лает ученейший пес с торчащей из ануса веточкой елизаветинских вечнозеленых метафор, но в эту сторону он не пошел, избегнув и ядоносных, с позолотою на слоновой кости, церковных соблазнов новой латинской словесности. Все сглаженней, якобы проще, ровнее и — мерцает, приманивает, по-русалочьи увлекает на дно. В основании стиля его, полагаю, не стиль, а система дописьменных практических действий, и этот загадочный праксис я назвал бы умением общаться с людьми — сочетанием слов, не означающим уже ничего и столь многое значащим. Если бы мировое правительство нуждалось в надежнейшем эмиссаре для разнесенья по селам и городам его, мирового правительства, вести, кабы всерьез захотело оно утвердить посланье свое меж теми, кто дотоле при оглашении оного закрывал свои племенные уши руками, следовало бы без промедления обратиться к Найполу, ибо помимо литературного дара в нем живет и трепещет феноменальное качество соговорника, переговорщика, погасителя распрей, доверительного, у ночного костра, подателя универсальных устных историй, сбирающих, подобно великим караванным путям, множество личных дорог и маршрутов. Он знает, как открываться и располагать, в нем власть над обменом и выбором, расточительством и накоплением. Ему ведомы странноприимные условия слова, диалектика исповедального предложения и ободряющего, с ненаигранным интересом в глазах, молчаливого спроса, чтобы последний из оскорбленных судьбой горемык, кого спокон века отправляли с пустыми горшками на кухню и чей ненужный рассказ даже лошадь не пожелала услышать, чтобы он тоже мог без боязни усесться в общем кругу и произнести наконец свою бедную речь.

Книга Найпола выросла из путевых собеседований, из непоспешающих разговоров с людьми (разговор на дороге, старейшая пространственно-временная структура словесности, ее, с позволенья сказать, хронотоп), из необычного в пожилом сочинительском возрасте любопытства к беседе и людям. Любопытство это своекорыстно в том смысле, что служит истоком писательства и последующего сбыта продукта на рынок. И оно бессребренно в гораздо более глубоком значении, присущем устной истории как объединяющей речи, увлекательной мудрости и всесвязующей религиозной ответственности. Устная история — обитель религиозного опыта. У этого опыта нет подчас иного вместилища и передающего средства, кроме артикуляционного аппарата рассказчика, его лицевой мимики и подкрепляющих фабулу телодвижений. Даосы, суфии, подвижники христианства (от палестинских дней его до, к примеру, бродячего подорожного рвения Франциска Ассизского, сплетавшего веночки из самоуничижительных цветиков своих обращений к братьям и сестрам, людям и столь же бедняцки взирающим тварям, ослу да волу), мастера дзен-буддизма, хасиды — они все излагатели устных преданий, их испытатели собственным примером и жизненным жанром. Они конструкторы и формовщики парадоксальных пространств, где, по наблюдению интерпретатора хасидизма, «ответ дается не в той плоскости, в какой задавался вопрос».

80
{"b":"219247","o":1}