После этого можно было бы рассмотреть все отличающие его достоинства, например, своеобразие и т. д. и т. д. и еще гармонию, прелесть, возвышенность и пр. и пр. Изучив, таким образом, первоклассного поэта, можно было бы для сравнения изучить поэтов второго и третьего ряда; таким образом, исследование стало бы полным.
Наконец, мы подошли бы к форме. После беглого сопоставления различных языков и различных ритмов мы посмотрели бы, как их использует поэт, и т. д.
Все это, очевидно, было бы только подготовительным исследованием. Я не собираюсь писать историю разных литератур, но, опираясь на них, хочу основать новую поэтику. Я хочу похитить у великих поэтов тайну их величия, тайну содержания и формы их произведений, чтобы установить правила, соблюдение которых порождает великих поэтов. Образцом для других стал бы поэт, которому я придал бы все качества древних рапсодов.
После того как я последовал бы за поэтом в прошлые века, я поместил бы его среди наших современников. К этому я и хотел прийти: спросить у истории, какую роль он должен играть в наши дни, спросить у нее, благоприятны ли для поэта наши времена. Так, например, если говорить только о французской литературе, которую я немного знаю, то я могу наметить в ней три четко определенные эпохи. Первая, средние века, характеризуется такими чертами: ее поэты живут своим собственным воображением, не следуя подлинно национальным образцам; эта литература рождается из кельтских сказаний, на какой-то период ярко вспыхивает в эпических поэмах и любовной поэзии трубадуров, затем потухает. Вторую эпоху, Возрождение, можно охарактеризовать так: резкая реакция против средних веков, такая резкая, что она переходит через край и у Дюбартаса становится нелепой, затем Малерб учреждает новую школу; в XVII веке она достигает полного блеска, а в XVIII медленно клонится к упадку. Наконец третья, романтизм, — наша эпоха, движение которой не закончено; у нас была пока только бурная реакция, мы еще ждем своего Малерба. Нужно заметить, что эта третья эпоха, так же как и вторая, восстает против той, которая ей предшествует, и по аналогии мы должны предположить, что все ее фазы будут такими же. Ты видишь, как я собираюсь воспользоваться историей: уяснить себе путем сравнения прошедших веков с нашим, каким должен быть поэт наших дней, какова должна быть его роль, его стремления, содержание его творчества. Само собой разумеется, я не собираюсь ничего формулировать, основываясь на приведенном выше примере. Я набрасываю свои мысли, по мере того как пишет мое перо, в том виде, как они в беспорядке приходят мне в голову; то, что я излагаю здесь, — это даже не план, это содержание плана, который я смогу когда-нибудь составить.
Я говорю с тобой об этом замысле поэтики, потому что у меня появилась одна идея. Это как раз та тема, которой ты мог бы заняться, когда закончишь свое образование. Она требует совершенного знания истории, способности к тонкой и здравой критике, умения судить сжато и ясно; ты обладаешь этими качествами в гораздо большей степени, нежели я. С другой стороны, если поэтику сочиняет поэт, то он делает это своеобразным способом. Сперва он пишет свое произведение, причем большею частью без определенных правил, по прихоти вдохновения; потом, когда поэма готова, он перечитывает ее, оглядывается на пройденный путь, вспоминает, как он его прошел, и лишь тогда, в предисловии, оправдывает свою манеру и предлагает в качестве правила то, что он делал наудачу. Я его не упрекаю; то, что он установил, предварительно произведя опыт, стоит, может быть, больше, чем то, чего так называемый хороший вкус требует, не проверив на деле. К тому же, когда доводы его правильны, в пользу поэта говорит то обстоятельство, что за наставлением обязательно следует пример. Правда, он может ссылаться только на свои собственные стихи; его позиция граничит с самомнением, потому что он считает себя главою школы. Он одновременно и судья и подсудимый — разумеется, он докажет, что прав. Однако повторяю, предисловие может быть очень полезно, его нужно принять во внимание, но принимать суждения автора можно, только критически рассмотрев их. Во всяком случае, если поэт пишет свою собственную поэтику, то бескорыстный человек может написать поэтику вообще. Он постигнет творческий метод всех поэтов, сплавит воедино и выведет из него вечные принципы поэзии. Мне, конечно, скажут, что только поэт может судить и направлять поэтов. Но я и не собираюсь доверить это сочинение барышнику или кабатчику, я хочу доверить его человеку, влюбленному в великое и прекрасное, поэту по духу и характеру, а не просто автору более или менее сносных стихов, главное же, человеку, которому не нужно защищать несколько тысяч полустиший. Эта книга будет написана прозой, ведь если бы она была написана в стихах, то автор, обязанный подавать пример, испортил бы свои лучшие наставления плохими александрийскими стихами; кроме того, с прозой легче обращаться, и автору будет гораздо удобнее пользоваться ею, так как он желает прежде всего создать литературный трактат, а не поэму. Я приведу в пример «Искусства поэзии» Горация и Буало; они содержат прекрасные стихи, но тот, кто будет искать в них нечто другое, найдет лишь несколько общих наставлений, которые сами по себе, может быть, и очень хороши, однако же общеизвестны; эти законы, собственно говоря, есть не что иное, как естественные законы поэзии, врожденные для всякого поэта со вкусом. Из вышесказанного ты понимаешь, что моя новая поэтика должна быть не такой. По всем этим причинам я могу повторить в заключение, что ты очень подходишь для этой работы.
Недавно я просмотрел «Легенду веков»,[72] последнее из вышедших произведений Виктора Гюго. Но мне удалось достать только второй том, читал я в такой спешке, что не берусь с уверенностью говорить об этой книге. Все же могу сказать тебе вот что: недостатки великого поэта, недостатки, которые почти переходят в достоинства, еще ярче проявляются в его последних поэмах. Стих более резкий, разорванный, отрывистый, но в то же время более мощный, сжатый, выразительный. Ты, впрочем, знаешь этот скупой, отчеканенный, точный стих. Только здесь поэт еще усиливает эти достоинства, так что иногда даже хочется назвать их недостатками. Образы всегда странные, но чрезвычайно выразительные: предмет скорее видишь, нежели читаешь о нем. С другой стороны, Гюго немного злоупотребляет описаниями; но эти описания до того ярки и поэтичны, что они не утомляют. Мне кажется, в этом произведении меньше чувствительности, юношески свежего волнения, чем в других. Я ничего не формулирую, ведь я бегло прочел только несколько отрывков наудачу. Не стал ли поэт писать хуже со времени «Осенних листьев»? Боюсь, что да, но не могу утверждать с достаточным основанием. Я запомнил только один стих, поразивший меня своей оригинальностью. Какой-то фавн предстает перед судом богов, собравшихся на Олимпе. Этот воришка страшно некрасив — мохнатый, уродливый. При виде его боги и богини покатываются со смеха, как об этом рассказывает Гомер. Это грандиозные раскаты смеха; все небо хохочет. И вот, перечисляя смеющихся богов, поэт обмолвился таким стихом:
Не удержался гром, и разразился он.
Придирчивый изящный вкус оскорбился бы этим александрийским стихом, и действительно, только остроумие спасает его, иначе он звучал бы странно. Меня же он рассмешил, и я с удовольствием потом перечту его. Это одна из тех острот, от которых не может удержаться и гений, она дрожит на кончике нашего пера, мы обязательно должны записать ее на бумаге, а потом не хватает мужества ее вычеркнуть.
Ты, может быть, спросишь, зачем я посылаю тебе это письмо, совсем не интересное, без всяких подробностей о том, что могло бы тебя интересовать. У меня две причины: первая — это то, что моя мать со дня на день должна переехать на другую квартиру, и я хочу дать тебе более надежный адрес. Пиши мне теперь по адресу: улица Сент-Никола-дю-Шардонне, № 3. Вторая причина: подробности, о которых ты спрашиваешь, настолько незначительны, что просто не знаешь, что и написать. Все-таки вот они в двух словах.