Мы мысли новые вливаем в стих античный.
Мне ясно одно: поэт, который еще ничего не создал, одержим несметным множеством мыслей. Но чтобы выразить свои еще неясные ему самому идеи, он нуждается в форме, нуждается в стиле, достойном этих идей. И вот он бросается на поиски этой формы, этого стиля. Если молодой поэт изучал древних, то языческая мифология, боги Гомера и Вергилия первыми придут ему на ум. В сущности, это не стиль, а только средства, служащие для украшения стиля. Ветер — уже не ветер, а Зефир, соловей — Филомела и т. д. и т. д. — А потом явится целая шайка мифологических образов: полубоги, наяды, сатиры и все остальное. Вот вам форма, и если у вас такой же талант, как у Андре Шенье, вам скажут, что ваши стихи дышат пленительным ароматом античности. Разумеется, никто не будет настолько безумен, чтобы воскресить разные старые басни. Феб со своей Дианой давно уже превратились в солнце и луну. Читатель покатится со смеху, если кто-нибудь вздумает вытащить на свет божий всю эту старую ветошь. Шенье — последний из талантливых людей, писавших в такой манере. К тому же, если можно так выразиться, это не античность оказала ему услугу, а скорее он оказал услугу античности. Его стихи так изящны, что я прощаю ему все его иносказания и намеки, даже и те, которых не понимаю, — ведь я невежда и о Виргилии знаю разве только понаслышке. Ты, может быть, думаешь, дружище, что я нападаю на классическое направление, чтобы перейти к восхвалению направления романтического? Если так, ты жестоко заблуждаешься, — вот как я понимаю эту новую школу. Только что я изобразил тебе молодого поэта, который ищет форму, чтобы выразить свои идеи, и, стремясь оживить свои образы, прибегает к поэзии Гомера. Теперь возьмем другого молодого гения; вместо Гомера под руку ему попадает Оссиан. Он молод, его влечет новизна; неясная поэзия барда, очаровательные северные легенды, все эти феи, сильфиды, кобольды покоряют его. Вот то, что он искал: колорит для его стиля, привкус сказки для его поэм. И тогда этот молодой человек становится приверженцем романтизма, — как тот, другой, сделался приверженцем классицизма. У него лишь одно преимущество перед последним — его мифология не так стара, другими словами — не так известна, не так затаскана, не так надоела. У каждого из этих двух Парнасов есть своя прелесть, и только сумасшедший стал бы это отрицать. Но одним из них так много злоупотребляли, что всякий уважающий себя человек уже не упоминает о нем, тогда как второй еще покрыт довольно свежей зеленью. «Однако все это еще не стиль, — возразишь ты, — ты толкуешь мне о сказочном, об иносказаниях, об образах, об описаниях…» — Да что же такое стиль, если не все это, — особенно у поэтов! Я только что сказал тебе: тот, кто хочет выразить свою мысль, нуждается только в мифологии. Здесь он найдет тысячу сравнений, помогающих ему оттенить мысль, сделать ее рельефной, здесь он найдет сказочность — этот основной мотив поэзии и т. д. и т. д. Ты все говоришь о поэтах. Возможно, я ошибаюсь, но, по-моему, после чтения Гомера или Оссиана любой пишущий человек, даже не очень одаренный, приобретает какой-то стиль, благодаря заимствованиям, которые он сделает у прочитанного поэта. — Я прекрасно знаю, что колорит, похищенный у языческих авторов, еще не весь стиль, что это только отделка и что суть гораздо важнее. Но, по-моему, эта суть рождается вместе с нами. Это дар природы, который, конечно, развивается и улучшается благодаря навыку и работе. У каждого свой стиль, как у каждого свой почерк. Но риторические фигуры принадлежат всем. И талант умеет использовать все — и наяд Гомера, и ундин Оссиана.
Теперь скажи — разве не чудесно было бы создать иную, оригинальную поэзию, не подражать больше ни певцу Греции, ни барду Севера, позволить движениям души свободно изливаться в стихах, не прибегая к участию сильфид и нимф? Уверяю тебя, поэзия, которая не будет говорить ни об Аполлоне, ни об Артемиде, не будет, как нынешняя, млеть от восторга при виде ручейка или луны, поэзия сильная и нежная — такая поэзия была бы вершиной искусства. Одаренный человек, который в один прекрасный день встанет и скажет:
Мы мысли новые вливаем в новый стих, —
этот человек заслужит восхищение толпы, и если только он не окажется ниже своего замысла, его ждет бессмертная слава.
Но вернемся к Андре Шенье. Его идиллии — самое лучшее и самое совершенное из его наследия. Их изящество скорее ласкает, нежели возвышает душу; впрочем, этот жанр и не требует ничего другого. Прочитай их, я уверен, что они доставят тебе большое удовольствие.
Мне не терпится перейти к его элегиям, над которыми я долго размышлял. Они адресованы возлюбленной, Камилле. Итак, это описание радостей и горестей любви. Я давно уже собираюсь заняться одним исследованием — исследованием того, как изображают любовь поэты всех времен. До чего любопытно будет сравнить Горация, Петрарку, Мольера (в некоторых сценах) и Ламартина. Называю тебе только четырех, разумеется, каждый из них представляет свой век. Манера любить женщину, отдаваться любви, очевидно, всегда была одна и та же, или, во всяком случае, почти одна и та же. Мне кажется, что когда ты рядом с любимой — в какой бы точке земного шара ты ни находился, — ты говоришь ей приблизительно одни и те же слова; и с самого сотворения мира слова эти изменились очень мало. Как же получилось, что в каждую эпоху у поэтов была особая, оригинальная манера разговаривать со своими избранницами? Конечно, я имею в виду — разговаривать в своих произведениях, ибо не могу себе представить, чтобы они вздумали декламировать эту дребедень, находясь у ног своих красоток. Эпикуреец Гораций не может любить свою любовницу, не валяясь на травке со стаканом фалернского в руке, — и это еще не самое безнравственное. Петрарка с каждым своим стихом едва не улетает на небо. Вместе с Мольером и его веком, веком Людовика XIV, рождается арсенал луков, стрел, кандалов, цепей и т. д. — целый набор орудий пытки, при помощи которых жестокие красавицы терзали своих любовников. Что до Ламартина, то он сентиментально хнычет у озера, призывает в свидетели луну и звезды, погружается в природу по самую шею. Но ведь эти четыре человека любили! Стало быть, существуют разные способы любить? Нет, конечно, нет. Все дело в том, что они повиновались моде своего времени и, пожалуй, еще больше — нравам, склонностям своего века. — Ты видишь, какое интересное исследование можно было бы сделать: не только сравнить различные способы выражения любви, но увидеть за этими способами выражения целый народ и его обычаи. Пожалуй, я был неправ, утверждая, что люди во все времена говорили любимой женщине одни и те же слова, но если допустить, что даже и в жизни Гораций был более земным, чем Петрарка, такое исследование не потеряет своего значения. Напротив, как я уже только что сказал, мы могли бы в стихах поэта найти отражение обычаев современного ему народа.
У Андре Шенье слегка чувствуется век Людовика XIV, и, кроме того, он на каждом шагу прибегает к посредничеству Гомера и Вергилия. И все-таки я предпочитаю его элегии многим посредственным произведениям нашего времени. Повторяю еще раз — как чудесно было бы уметь воспевать любовь, не обращаясь к образам прошлого! Создать прекрасную поэзию, в которой говорила бы только душа, не заимствуя при этом для передачи своих радостей и горестей избитые сравнения, не испуская восторженных восклицаний перед лицом природы, и т. д. и т. д. Словом, создать любовные стихи, достаточно совершенные, чтобы не быть смешными, стихи, которые можно было бы прочитать у ног любимой, не боясь, что она расхохочется тебе в лицо.
Поскольку это письмо посвящено, главным образом, литературе, в заключение я изложу план небольшой поэмы, которая уже более трех лет вертится у меня в голове. Называется она «Цепь бытия»[66]. В ней будут три части, которые я хотел бы назвать так: Прошлое, Настоящее, Будущее. Песнь первая (Прошлое) охватит последовательное возникновение живых существ, появившихся до человека. В ней будут описаны все катаклизмы, происходившие на земном шаре, все, что рассказывает нам геология об уничтоженных равнинах и о животных, ныне погребенных под развалинами. Песнь вторая (Настоящее) расскажет о человеческом роде в период его зарождения, когда он пребывает в диком состоянии, и доведет рассказ до нашей эпохи — эпохи цивилизации. Все то, что мы знаем из физиологии о физической стороне человека, а из философии — о стороне нравственной, войдет, хотя бы вкратце, в эту вторую часть. И, наконец, третья и последняя песнь (Будущее) явится великолепной фантасмагорией. Исходя из того, что бог, сотворив свои первые существа, создал также зоофитов, этих уродливых тварей, которые не жили, а прозябали, а потом уже человека, последнее свое создание, можно представить себе, что человек — еще не последнее слово творца и что после исчезновения человеческого рода наш мир будут населять новые, все более совершенные существа. Описание этих существ, их нравов и т. д. и т. д.