Обратимся к нравственной стороне романа, поскольку на этом необычном процессе суд вершится не над чем иным, как над моими якобы безнравственными произведениями.
Я думал, что иду во Дворец правосудия лишь уточнить правовой вопрос; но не тут-то было; происходит неожиданный поворот, и меня стараются убедить, будто я писатель, которого тянет на грязь. Поскольку адвокат г-на Дюверди не может предъявить обвинения в том, что его клиенту нанесен хотя бы малейший ущерб, поскольку до сих пор у персонажа, чье имя он просит меня изменить, он не сумел обнаружить ни одной черты, способной задеть самолюбие даже в высшей степени обидчивого человека, он обрушивается на все произведение в целом. И как он это делает, боже правый!
Во-первых, он не удосужился прочесть и тех глав романа, которые уже опубликованы. Ему сделали кое-какие выписки, обвели красным карандашом отдельные абзацы; с этим он и явился на заседание суда. В самом деле, он все путает: магазин г-жи Эдуэн у него оказывается на улице Шуазель, Октава он принимает за Трюбло, переселяет жильцов с одного этажа на другой. Судите теперь сами о его добросовестности. А что вы скажете об этой манере пользоваться выдержками? Черт возьми! Я как писатель гроша ломаного не стою, если судить обо мне по разрозненным сценам романа, забывая, что они неотделимы друг от друга, не принимая во внимание тот нравственный смысл, который я в них вкладываю.
Возьмем, например, Сатюрнена. Мэтр Русс говорит о нем: «Юный идиот, пылающий животной страстью к своей сестре». Откуда он это взял? Это ложь! В лице Сатюрнена я хотел изобразить одного из тех несчастных, которые являются париями в своих семьях и всю жизнь остаются детьми. Спросите у врачей, у специалистов об умственном развитии и сердечных переживаниях таких существ! Они расскажут о болезненных привязанностях, о смятенных чувствах. Ничто в моей книге — ни в уже опубликованных главах, ни в тех, что последуют за ними, — не дает повода для неслыханного обвинения в кровосмешении, которое так нелепо брошено мне в лицо.
Обратимся теперь к Мари Пишон. Она действительно уступает домогательствам ловеласа. Но разве моя нравственная идея, — заметьте! я говорю «нравственная», — не бросается всем в глаза? Я утверждаю, что держать девушку взаперти порой бывает опасно; это убивает личность женщины. В доказательство я могу привести множество фактов. Картина неприглядная, что и говорить!
Но каждому, кто меня знает, кто читал мои произведения, ясно, что я изобразил так Мари намеренно, чтоб сделать эпизод более убедительным и логически оправданным. Только невежественные и злые люди отрицают в моем творчестве нравственное начало и видят одни лишь постыдные расчеты спекулянта.
Дальше. Возьмем сцену с юной Анжелой и горничной Лизой. Право, здесь я решительно перестаю что-либо понимать. Как, неужели никто не помнит чудовищного процесса в Бордо: дела о няньке, которая развратила двоих детей, порученных ее заботам? В то время газеты только и писали, что об ужасной проблеме челяди. Еще совсем недавно этот вопрос оживленно обсуждали, ища путей нравственного оздоровления кухни и людской. А когда я изображаю то, что имеет сюда касательство, когда я взываю к родителям: «Берегитесь, вы считаете, что девушка в безопасности, если она не выходит из дому, но и дома ее может развратить прислуга», — меня уподобляют маркизу де Саду! Смеются, что ли, надо мной в конце концов? Имею я право или нет заниматься социальными проблемами, глядя им прямо в лицо и подходя к ним так, как мне кажется правильным?
Уж не должен ли я принести извинения за сцену с дядюшкой Башеларом и его племянницами, где я хотел показать жадность к деньгам в неимущих семьях? Не должен ли я комментировать каждую страницу романа, прибавляя: «Вы думаете, я копаюсь в грязи для собственного удовольствия? Нет, я указываю на язвы, бичую порок!» Не должен ли я беспрестанно кричать о своих намерениях, открещиваться от двусмысленностей, которые мне приписывает похотливое воображение моих противников? Я не могу больше опубликовать в газете ни одного романа; чуть ли не со второго фельетона меня начинают убеждать, что я не только дурак, но еще и негодяй. Подождали бы, пока роман выйдет полностью!
Правда, мне не привыкать к такой борьбе. Пусть безмозглые газетчики паразитируют на мне, как иные насекомые на плодовом дереве, пусть с неистовым лаем прыгают вокруг меня шавки низвергнутого властителя, чье падение я предсказал, — это, в сущности, не имеет большого значения. Но когда г-н Русс, адвокат да еще член Академии, человек, с мнением которого, как говорят, считаются во Дворце правосудия, повторяет от своего имени клевету, распространяемую моими литературными противниками, игра принимает опасный оборот. И тут уж я предъявляю обвинение в диффамации. Что можно сказать об адвокате, который читает на заседании суда выхваченные наугад, исковерканные отрывки, не объясняя, ни почему, ни зачем оказались они в моем произведении, и злостно истолковывает все, содержащееся в них, просто как мерзости, доставляющие мне удовольствие в силу извращенности моей натуры? Я считаю такое поведение г-на Русса недостойным.
Да, недостойным. Возможно, для адвоката все средства хороши. Клиента, чье дело обречено на провал, приходится спасать любыми средствами, не гнушаясь и клеветой. Однако если г-н Русс-адвокат не обязан щепетильничать с моей персоной даже в той малой мере, чтобы только придерживаться истины, то г-н Русс-академик, можно сказать, почти коллега, обязан обходиться со мной с должным уважением, как с честным тружеником, всю жизнь посвятившим литературе. Я могу ошибаться — мне не хотелось бы затевать здесь литературную дискуссию. Но кто осмелится не отдать должное моему трудолюбию и чистоте намерений?
Я говорил уже, нет такого суда, где я мог бы потребовать удовлетворения за оскорбительные нападки г-на Русса. Он, который ведет тяжбу из-за мнимого ущерба, будто бы причиненного г-ну Дюверди, нанес мне действительный ущерб, не поддающийся какой-либо оценке. Впрочем, нет, такой суд есть, и его приговор будет окончательным. Я говорю о наших потомках. Свободные от предвзятых суждений, они решат, кто же я на самом деле: грязный писака или просто жертва клеветника. Речь г-на Русса прозвучала как вызов, брошенный мне в лицо. Что ж, я принимаю его. Я опубликую эту речь и распространю ее. Она должна сохраниться. Г-н Русс осмелился упомянуть о процессе по поводу «Госпожи Бовари»: неужели он не знает, что обвинительное слово г-на Пинара, откуда он, видимо, и почерпнул свои суждения о современной литературе, давно превратилось в предмет всеобщих насмешек?
Довольно. У меня просто душа требовала оценить по достоинству неблаговидный выпад г-на Русса, академика, против писателя. Мне хотелось также категорически заявить о положительном нравственном содержании моих произведений, столь неожиданным образом поставленном под сомнение и вообще не подлежащем компетенции гражданского суда.
Итак, подведем итоги. Ни одна страница, ни одна строчка романа «Накипь» не были написаны мной без определенной нравственной цели. Без сомнения, это жестокое, но в еще большей степени нравственное произведение в подлинном, философском значении этого слова. Оно едва начинает выходить в свет, а его уже искажают, читая судьям отрывки из него вполголоса, словно нечто непристойное!
Я протестую со всей силой негодования, на какую может быть способен писатель, я призываю в свидетели свою литературную репутацию, завоеванную доблестно, благородными средствами, репутацию, которой не признают разве только глупцы. Еще раз говорю, — это низость, недостойная образованного человека; такое поведение выходит за рамки дозволенных средств защиты, особенно когда защищающейся стороне никто не наносил вреда. Я ничего не сделал дурного ни г-ну Руссу, ни его подзащитному, почему же он позволяет себе так третировать меня?
Что касается прочего, то есть правовой стороны дела, вопрос будет улажен; здесь я всецело полагаюсь на благоразумие судей. Мой адвокат, г-н Даврийе дез Эссар, обосновал свои выводы с таким талантом и такой логикой, что наверняка убедил всех.