— Зацепились за Орел, Алексей… Ну что, отпустили тебя на покаяние?
Не дожидаясь, что расскажет Осташко — не до этого, Фещук обернулся назад, где лежали связные.
— Кто из первой? Ты, Янчонок? Мигом к Пономареву. Пусть принимает левее, к станции, к станции.
— Я тоже с ним, — сказал, поднимаясь, Алексей.
— Хорошо. И передай, как только очистят тот порядок, что по-над дорогой, переношу НП туда, вон в ту хибару…
С насыпи по развевающимся султанам дыма, по далеким полыханиям пламени можно было определить, что бой разгорается все сильнее и на северной окраине, в полосе другой дивизии, что и там завязываются уличные схватки. Где-то в эпицентре этого с последовательным и нарастающим ожесточением сужавшегося кольца прогремели сильные взрывы, и сумеречное небо надолго забагровело… Подрывают мосты? Склады?
Алексей и Янчонок догнали роту Пономарева, когда она подходила к каким-то пристанционным зданиям. В окне одного из них, на третьем этаже, в наступающих сумерках явственно можно было разглядеть огненные клочковатые вспышки — стрелял оставленный немцами в заслоне станковый пулемет, и бойцы первой роты подбирались к зданию с опаской, укрывались за стенами некогда жилых домов, за сарайчиками, за кучами поросшего бурьяном битого кирпича. Прижался к стене и Алексей. Вовремя! Одна из очередей прямо у ног вспорола притоптанную землю двора. Кто-то оттолкнул его от этого зачерневшего шва дальше, за угол. Здесь жались к стене Замостин, Пономарев. Алексей передал Пономареву приказ комбата.
— Не пускает левее, товарищ капитан… сейчас мы его, сейчас… возьмем на прямую… — отрывистой скороговоркой кинул Пономарев.
За эти двадцать с лишним дней наступления тучный, грузный Пономарев, казалось, отощал, убавился наполовину. На почерневшем, исхудалом лице от прежнего остались только еще более набрякшие, отяжеленные бессонницей веки. Но глаза под ними были по-совиному цепкие. Он ожидающе оглянулся назад, на пустынный, замусоренный переулок. Откуда-то из глубины его, сломав хилый заборчик, во двор вкатилась и раскинула станины сорокапятка. Об орудийный щит звякнули, загудели в рикошете пули. Промелькнувшие было пилотки артиллеристов упрятались, и казалось, что теперь уже само орудие медленно нащупывает своим поднимающимся исподволь стволом тех, кто осмелился его затронуть. Первый снаряд разорвался выше чем надо, у карниза, и, не дожидаясь, когда рассеется и опадет известковое облако пыли и каменной крошки, грянул второй выстрел. Наводчик и его помощник теперь во весь рост поднялись из-под щита, устало отирали руками лица… Окно на третьем этаже, минутой раньше глядевшее вниз четко выписанным прямоугольником, в центре которого бился, вскипал огонь пулемета, теперь темнело безжизненно, с рваными, глубоко расширившими его краями, с перекошенной, свисавшей вниз фрамугой. И нынешняя, зримая для всех, желанная доступность этого здания сразу оживила все вокруг. Из пустынного переулка выскочила и, заворачивая в другой переулок, побежала по направлению к станции штурмовая группа, впереди которой бежал Бреус. Одна, за ней другая… Покатили станковый пулемет. Артиллеристы уперлись руками в щит орудия и вытолкнули его из двора.
— Влево, развертывайся влево, — кричал командирам взводов Пономарев, тоже выйдя из-за укрывавшей его стены.
— Знамя, знамя бы сейчас туда!.. Не догадались мы с тобой, — укорил и себя, и Осташко Замостин, кивнув на молчаливо темневшие окна здания.
— А ты жертвуй на такое дело свою скатерку… Ради Орла стоит!
— И в самом же деле… Спасибо, что напомнил! — обрадовался Замостин неожиданно осенившей Алексея мысли. Он торопливо расстегнул полевую сумку, вытащил знакомую всему батальону, прожженную махоркой скатерку.
— Давайте я, товарищ капитан… я одним мигом… — догадался, что задумали офицеры, и подскочил с разгоревшимися глазами Янчонок. — Это же здорово! Первыми будем, а?
— Здесь первыми, — не стал разочаровывать куйбышевского паркетчика Алексей.
И для него самого был первым праздничным этот победный кумач… Увидит весь батальон, а может, и соседи. Увидят и те, кто оттуда, из оврага, смотрит в сторону родного им города…
Янчонок взял скатерку и, на ходу подобрав какую-то валявшуюся во дворе жердь, побежал к зданию.
— Ты его в то окно… На третий этаж, — крикнул вдогонку Замостин.
— А я и повыше! — отозвался Янчонок, взмахнул кумачом, указывая на чердак.
За станционными зданиями в кривых улочках и переулках жались друг к другу одноэтажные домики железнодорожников. Миновали их, и взору открылся перегороженный каменными завалами широкий проспект. Перебегая простреливаемые перекрестки, Алексей мимолетно брошенным взглядом прочел на углу одного из домов деревянную табличку: «Герингштрассе».
— Да ведь это же Московская, товарищ капитан, честное слово, Московская! — выкрикнул бежавший рядом боец.
Алексей оглянулся, увидел Талызина. В голосе его прозвучали и радость, что он узнал улицу, на которой бывал много раз, и горечь, и гнев, что родной город испоганен немецкими надписями и вместо знакомых домов чернеют только их обглоданные пожарами остовы. Ударом приклада Талызин сбил табличку.
В конце проспекта, очевидно у переправы через Оку, продолжали рваться снаряды, но вдали, на том берегу, на колокольне уцелевшей церквушки тоже развевался красный флаг.
17
По освобождении Орла полк Савича, не задерживаясь в городе — для несения гарнизонной службы временно были оставлены части другой дивизии, — продолжал с боями идти дальше — на Краевку, Нарышкино… Благодарность Родины и впервые прогремевший в Москве торжественный салют в честь войск, освободивших Орел и Белгород, празднично настроили всех, кто был причастен к этой победе. Алексей на какие-то дни даже позабыл о неприятном и так насторожившем его разговоре с Суярко, позабыл угнетавшие тогда раздумья. Все это навсегда осталось где-то позади Орла. А ныне всеми мыслями и чувствами надолго завладела великая радость очищения своей советской земли от фашистской скверны. У него, у Замостина, у парторгов рот и взводных агитаторов, у всех, кто своим духоподъемным словом обращался к товарищам по оружию, теперь оказалось неисчислимое множество помощников. Они то гурьбой, целыми деревнями, а то и в одиночку появлялись из лепившихся по овражьим разлогам землянушек, из выкопанных в крутоярах темных, забросанных хворостом ям, из заросших цепкой жимолостью лощин, из погребов, что сохранились на открытых всем ветрам юрах-пепелищах. Старики, женщины, дети…
— Ой, счастье же какое, сыночки… Не думала, что дождусь вас…
— Дядя, а дядя, тамочка в лесу немцы пушки бросили… Целехонькие, хоть сейчас стреляй.
— Как же именовать вас теперь, родные? В погонах все… И ленточки какие-то на груди…
— Именуй, бабушка, как и раньше… Красной Армией… А ленточки это за наши раны…
— Табачку возьми, солдатик… Крепенький, духовитый, нашего погарского листа… Берегла своему служивому…
— Где же «катюши» ваши? Хоть бы глазком глянуть… И от фрицев о них наслышались…
— Наседайте, наседайте на них, оккупантов, гоните… за все наши материнские слезы, за все наши муки!
Алексей, всматриваясь в возвращавшихся к своим очагам жителей, слушая их, не раз с глубоким волнением думал о своих армейских предшественниках — политруках сорок первого года. А что довелось слышать на этих же перекрестках им?! Счастье тем, кто вновь вернулся на знакомые степные и лесные проселки, а сколько на обочинах полуобвалившихся, сохлых, заросших травой холмиков, которые ждут, чтобы по-матерински, скорбно и признательно обласкали их людские руки!.. И далеко на Ловати темнеет старый деревенский погост, где остались лежать Киселев, Борисов, многие другие, кто так и не дожил до этих дней, так и не ступил на эти дороги…
Теребилово…
Шатилово…
Навля…
И повсюду пыль, пыль… Не та пыль, которой и в Донбассе, особенно в первую пятилетку, хватало. Ту наносило со строительных площадок, с терриконов, с гудящих, изнемогающих под ударным грузом эстакад, а эта — буро-пепельная, остистая, сорванная и измельченная тягачами сохлая корка пажитей, потревоженных окопами и противотанковыми рвами полей, пыль, поднятая в воздух тротилом и порохом, перемешанная с золой пожарищ, степных и лесных палов; пыль разрушения, праха, тлена. Но нет-нет да и увидится с какого-то не обойденного фронтовой дорогой пригорка дивное, чудом сберегшееся: тронутая золотистой улыбкой осени хрестоматийной красоты березовая или кленовая роща, а за ней необозримые пашенные гоны… Стерня к горизонту стелилась не ровно, а была вся словно в пересекающихся сочленениях, легких плавных покатостях, многоверстных овалах, округлостях, и думалось, что именно тут родилось мягкое, ласковое слово «нива», тут много сотен лет назад человек впервые ласково и благодарно назвал землю кормилицей, матерью… Такой она была, такой она останется.