— Да уж заразбойничали… Комендантский час, патрули… Пока войска не останавливаются, проезжают на Енакиево, Дебальцево, но уже появились и такие, что начинают шнырять и на шахтах и на заводе, взламывают двери, где заперты, приставляют часовых к тому, что не вывезено.
— А как же тот парнишка, что стрелял с Дворца, хоть дали похоронить?
Захар Иванович почернел лицом.
— Увезли. Боятся, видно, чтоб народ знал его святую могилу. — Помолчал, затем добавил: — А в самом Дворце, мабуть, хотят разместиться… Тоже поставили часового. Флаг повесили свой, со свастикой. Издали глянешь — вроде наш, красный, а ближе подойдешь — посередке паук-тарантул. В общем, Варвара, не скоро тебе придется свои песни завести…
— Ох, да разве ж теперь об этом забота? О чем вспомнил?! Я и в зеркале себя не узнаю… Да и ты посмотрел бы на себя…
— Еще чего скажи! Стал бы собой сейчас любоваться, — горько усмехнулся Захар Иванович.
Нет, видать, он еще не так оброс, если его легко узнают, как вот только что. Поспешил, поспешил выйти, надо было повременить. Но тут же взглянул на табель-календарь, вырезанный Варварой из журнала и прибитый к стенке, и не стал больше в том упрекать себя. Не мог, не мог сидеть в канун этих дней сложа руки. В черном будничном столбике улыбчиво выделялись два красных числа — 7 и 8 ноября, — и в памяти возникало все, что было с ними привычно связано. Задолго до этих дней семья переставала видеть Захара Ивановича. С рассвета до полуночи завхоз пропадал во Дворце. Торжественное заседание… Семейный вечер забойщиков… Концерты… Праздничный бал молодежи… И хотя Захар Иванович по своей должности делил все эти хлопоты с Алексеем, однако той части, которая выпадала на его завхозовскую долю, с избытком хватило, чтобы к концу дня еле волочить ноги. Выкроить из сметы и купить, а чаще достать, выклянчить, выколотить… Лампочки для иллюминации. Самовары в Большую гостиную, краски художникам… Подарки на детские утренники… Реквизит для концертов… Костюмы, цветы, ноты, посуда, кумач… Измотавшись, он сидел потом в углу Большой гостиной и под нестихающий веселый говор шахтеров блаженно дремал над чашкой остывшего чая… Сейчас все это вспоминалось и впрямь как оборванный сон.
Единственно, чем был отмечен праздник в домике Варвары, так это затирухой, которую она сварила из остатков муки, да поставленной на стол бутылью прошлогодней смородиновой наливки.
После праздников землю притрусило первым легким снежком, и поселок даже покрасивел. Но красота эта не могла радовать в такие времена.
Захар Иванович встал задолго до рассвета и куда-то ушел. Через поселок долго тянулся какой-то немецкий обоз. Тяжело груженные, глухо постукивающие на кочках фуры. Обмерзшие солдаты с поднятыми воротниками. «Словно паршивые цуцики», — подумала Варвара, глядя на них из окна. Боялась, что кто-нибудь заскочит и начнет шебуршить в доме. Но не задержались, очевидно, спешили на станцию к погрузке.
А часов в семь заявился Захар Иванович, настуженный, посиневший, но так зашумел и затопал уже в сенях, как шумят и топают, только хватив лишнего, навеселе.
— Что это ты будто с масленой? — удивилась Варвара, присматриваясь. — Неужели и в самом деле выпивший?
— А вот и ты сейчас захмелеешь, — самоуверенно пообещал Лембик. Он присел у печки, потер озябшие руки. — Парад на Красной площади позавчера был. Соображаешь, что это и к чему?
Варвара посмотрела на Захара Ивановича как на рехнувшегося.
— Кто это над тобой вздумал подшутить? До этого ли сейчас Москве? Какой такой парад может быть?
— А вот такой, как всегда… И раньше он нашим врагам поперек горла, а теперешний и подавно. И Сталин, как всегда, с Мавзолея выступил… Как всегда! Так что пусть насчет Москвы не трубят… Пусть о своей шкуре подумают… В восемнадцатом мы ее дырявили и сейчас не промахнемся. Чуешь, Варвара? Не промахнемся и здесь, в Нагоровке!
Весь смысл этих дважды повторенных слов дошел до Варвары лишь спустя день, когда вся Нагоровка, от Алексеевки до Резервуара, заговорила о том, что произошло на старом заводском кладбище. А там случилось вот что. Немцы и впрямь задумали торжественно почествовать своих предшественников — кайзеровских солдат, нашедших возмездие на донецкой земле. Был и оркестр, и рота СД, и чернели в строю мундиры эсэсовцев и разного начальства. Но когда оркестр грянул марш и все торжественно вытянулись, вскинули руки в фашистском приветствии, вдруг раздался мощный глухой взрыв, и многосаженная, тысячетонная стена врубового цеха дрогнула, качнулась и плотной могильной плитой накрыла всех, кто выстроился на шоссе.
11
…Алексея разбудил обвальный грохот, гул. Оторопело вскочил с койки. В окнах еще совершенно темно, на тумбочке мигала лампа дневального, а все с лихорадочной поспешностью одеваются. Еще не зная, в чем дело, схватил и он с табурета штаны, гимнастерку. Быстрей, быстрей!
— Тревога! — наконец врезается в гул кем-то выкрикнутое слово.
В дверях стоял Мараховец и что-то держал в руке. А, часы! Учебная тревога или настоящая? Может быть, действительно случилось что-то неожиданное, смертельно опасное и они понадобились неотложно, сейчас? Может, где-то, на одном из участков обнажившегося фронта, уже не столько нужны политруки рот, сколько, пусть еще и не обученные, роты бойцов? И их на станцию, в вагоны срочного эшелона? Чтобы бросить в прорыв, закрыть образовавшуюся брешь?
Но все эти мысли нахлынули чуть позже, на ходу, а сейчас не медлить, сосредоточиться на одном — быстрей одеться. Черт с ними, с пуговицами! Быстрей зашнуровать ботинки и справиться, хоть как-нибудь справиться с этими треклятыми, путающимися в руках обмотками.
Алексей затянул ремень, выхватил из пирамиды винтовку, побежал к дверям, миновал поглядывающего на часы Мараховца. Пусть не первый, но и не последний: ишь сколько еще позади него топают ботинками, перегоняют друг друга…
Только когда встал в равнявшийся на плацу строи, подумал о том, что, если бы и впрямь направлялись на станцию, взяли бы вещевые мешки… Однако кто знает, — возможно, старшины просто погрузят их вместе со всем содержимым своих каптерок и подвезут к эшелону?
Рядом зябко вздрагивал Мамраимов.
— И скажи, какой глупый человек, даже в Ташкенте трясется…
— Ты кого ругаешь, Рустам?
— Самого себя.
Но и Алексея била дрожь от волнения, от холода, резко и внезапно сменившего ночное тепло согретой постели.
Вышли за ворота. Впервые за эти два месяца Алексей шагал по городской улице. Но плотный предрассветный туман мешал видеть что-либо по сторонам, только слева по молочно-розовым просветам угадывались окна госпиталя — там не спали и сейчас. А затем роты втянулись в ущелья неотличимых друг от друга дувалов, и глазу вовсе не на чем было остановиться в этой наполненной темно-серой мглой теснине. Хлюпала под ногами реденькая жижица размытой дороги, сбоку слышались негромкие команды взводных — подтянись, не отставай, не сбивайся, — отдалялись, истончались паровозные гудки. Нет, идут не на станцию.
Колонна в своем быстром, но мерном движении слегка раскачивалась: влево — вправо, влево — вправо. Алексей шел в середине колонны и, чувствуя это волнообразное, прибойное раскачивание сотен людей, про себя заметил, что поддаваться ему приятно, он мысленно даже посочувствовал Мараховцу, который хотя и шагал в ногу со всеми, но один, по обочине, как и другие командиры. А вот так, в колонне, куда легче — не устаешь.
— Прибавить шаг! Веселей взмах руки!
Шум, топот сильнее — га-ах, га-ах! А через несколько минут новая команда:
— Еще прибавить!
Теперь уже не до того, чтобы четко отбивать шаг, надо просто поспеть за впереди идущими, и напряжение растет, учащается дыхание. Мамраимов сбивается с ноги, но пристроиться к остальным уже невозможно, они и сами идут, а вернее — бегут, вразнобой, и гулко колотится сердце, начинаешь сомневаться в себе, в своей способности выдержать такой темп.
Они уже за городом. Куда девалась бросавшая в дрожь предутренняя знобкая сырость! Все разгорячились, жарко лицам, рты жадно хватают свежий воздух, но он словно рвется на клочки, и все они мимо губ, мимо губ. Проснувшийся на просторах степи ветер всклубил туман, покатил его в далекие долины предгорья. Рассветало. Широкое шоссе наполнилось жизнью. Пронеслись военные, затянутые хлопающим брезентом грузовики, проскрипели арбы с исполинскими, как шкивы на копрах, колесами. По асфальту постукивали копытцами ишачки, на которых старики-дехкане спешили в город. У одного из переметной сумы торчали ярко-оранжевые горловины кувшинов с молоком, другой придерживал перед собой домотканый полосатый мешок с тыквами, а кто просто вез вязанки арчи, без которой не обойтись в эти холодные военные дни рабочему Ташкенту. Встречные почтительно сворачивали с дороги, останавливались, долго смотрели вслед торопливо шагавшей колонне.