Впереди на шоссе зачернела съехавшая в кювет старая эмка. Около нее стоял Костров. Батальон остановился. Полковой комиссар подозвал командиров. О чем разговаривали — не слышно, но по лицам видно, что довольны. В голове колонны раздалась команда разойтись.
И лишь когда строй распался, Алексей, будто внезапно лишенный опоры, почувствовал, как неимоверно он устал. Горели подошвы ног, отяжелевшая шинель тянула к земле. Поставил винтовку в козлы, выбрал сухой пригорок и вначале, как и все, присел, потом, не выдержав, откинулся на спину. К этому времени чуть ли не на полнеба выметнулось солнце; ранее упрятанное за синевшие на горизонте горы, оно теперь пригревало совсем не по-зимнему.
Курсанты второго взвода сидели неподалеку, на бровке кювета, и оттуда доносился голос Евсепяна:
— Ну что, узнали марш-бросок? Ничего, ничего, полезно. А как приходится на фронте? Если с марша да прямо в бой? И такое ведь бывает… А здесь-то что, быстро-быстро назад в казарму да за кашу с маслом…
— Ох, товарищ лейтенант, каша кашей, а если бы еще и бешбармак из молодого барашка…
— Видите, о чем вы, Мамраимов, размечтались? А про пайку окопных сухарей слышали, товарищ курсант? Где ваша совесть? И вы еще в такое время смеетесь? Стыдно!..
Алексей расстегнул воротник шинели, закрыл глаза, блаженно подставляя солнцу лицо, шею. Усталость не прошла, но она не угнетала, а даже веселила. Пусть и крохотное испытание, но все же он его выдержал ради того главного, большого, что где-то впереди.
— Товарищ Осташко, а вот так не надо, — вдруг послышался над ним мягко укоряющий голос, — сейчас полежать хорошо, а потом чирьев не оберетесь… Земля-то весенняя. Лучше чуток поразмяться, походить…
Герасименко!.. Алексей благодарно улыбнулся, встал.
Эмка развернулась, помчалась в город. Курсанты разбирали поставленные в козлы винтовки, подтягивались к шоссе.
После этого ночного броска, которому Оршаков посвятил развернувшийся едва ли не на весь коридор номер стенгазеты, выходы за город последовали один за другим. Занимались в степи на солончаковых такырах, плотно сбитая земля которых не поддавалась саперной лопате, и кровянились ладони, пока выроешь хотя бы неглубокую ячейку для стрельбы лежа.
— Глубже, глубже! Вы думаете, что в Крыму на Сапун-горе земля мягче?
Ох, лучше бы Евсепян не напоминал о Крыме. Там продолжал держаться, не сдавался Севастополь, и они согласны вырыть на такыре целый котлован, если бы это помогло севастопольцам.
Занимались и на старом мусульманском кладбище, по-пластунски переползали между невысокими могильными холмами, отрабатывали перебежки, прыжки через изгороди. Часто выходили на Дикое поле, пустырь, протянувшийся за текстильной фабрикой, густо пересеченный арыками, заросший джантаком — верблюжьей колючкой, и акджусаном — белой древовидной полынью, терпкий запах которой волнующе напоминал Алексею о донецкой степи. Здесь упились ходить но азимуту, вести разведывательный поиск, преодолевать водные преграды.
— Прыгать! — разгоряченно, азартно кричал Мараховец, когда курсанты, поднявшись с рубежа атаки, подбегали к глубокому арыку и останавливались на его обрывистом берегу. Каждый быстрым взглядом прикидывал ширину канала… Метра два с лишним… Нет, не под силу…
— Приказываю прыгать, — взъяренно повторял Мараховец.
Первыми прыгнули Цуриков и Алексей, оба длинноногие. Но и они только скользнули подошвами ботинок по травянистому склону противоположного берега, уцепились за кусты, с трудом вылезли на ту сторону.
— Мамраимов! Оршаков! Фикслер! — подгонял взводный курсантов, топтавшихся перед арыком.
Фикслер нерешительно остановился и что-то забормотал.
— Курсант Фикслер, что вы там сочиняете себе под нос? Повторите!..
— Это Петрарка, товарищ лейтенант… Канцоны о радости мщения.
— Что за Петрарка?
— Прекрасный поэт Италии… Эпоха Возрождения…
— Прекрасный! Вот встретитесь!.. Полюбуетесь!
— Думаю, что для меня такая встреча не за горами…
— Хватит болтать… Прыгайте!..
Фикслер тяжело плюхнулся в воду, зашлепал вброд.
— Рассыпаться цепью… Вперед, вперед! Ориентир — одиночное дерево справа, — не замолкал голос Мараховца. Сам он перелетел арык удивительно легко, этаким мячиком, без всякого разгона. Живой укор всему взводу…
Одиночное дерево — карагач — стояло на песчаном холме. Там предстояло окопаться, с ходу занять круговую оборону. Алексей бежал рядом с Фикслером. По ногам хлестал джантак, в ботинках хлюпало, мокрая одежда облепила заледеневшее тело — арык питался таявшими снегами гор, — и только бег, движение могли вернуть тепло…
Тяжелей всего приходилось Фикслеру. Тучный, неповоротливый, он, когда бежал, учащенно, прерывисто дышал, чернявое лицо его покрывалось росинками пота. Но оказалось, что он предугадал свою судьбу… На одном из полевых занятий прибежал посыльный и передал приказ: Фикслеру немедленно явиться к начальнику училища.
Когда спустя несколько часов рота вернулась в свое расположение, Фикслер уже ходил в новеньком офицерском обмундировании — его досрочно отзывали в распоряжение Главупра. Фронту нужны были знающие итальянский язык.
— О великий Петрарка, я и здесь почувствовал твою мудрую, великодушную руку… Но как прикажешь ты мне разговаривать с твоими неразумными потомками, что обрекли себя на участь сателлитов? «Ужель вы не проучены уроком баварских злых предательств, что дразнят смерть, топыря пальцы вражьи? С утра до третьей стражи подумайте о жребии своем!..»
— В самом деле на фронт? — спросил Алексей.
— Даже знаю на какой. На Южный… Можешь позавидовать — твои края… Представляешь допрос? Назовите, какие части дислоцированы в Нагоровке, кто ими командует? Кто размещается в доме, где ранее проживал Алексей Осташко? Могу тебе прислать точные сведения…
— Не бахвалься… Думаешь, что мы будем дожидаться сложа руки до самой зимы?..
— Не желаю вам этой участи, но все возможно…
Фикслер был в приподнятом настроении, всеми своими мыслями он уже находился там, на фронте. Да, ему можно было позавидовать. Для него переход от Петрарки к будням войны оказался простым, естественным…
Не раз после занятий Алексей и себе приказывал: проще, проще! Надо огрубеть. Да, вот то, чего надо поскорей достигнуть: огрубеть! Именно этого от него добивалась, требовала война. Отрешиться, как от никчемной обузы, от всего лишнего, безжалостно выжечь из души любые поблажки себе, снисходительность, уступчивость. Сейчас с неприязнью вспоминалось, что всего за месяц до войны, когда в оранжерее парка высаживали цветочную рассаду, он вложил столько сил и души, чтобы достать семена гладиолусов, канн, пионов, и сам увлеченно подбирал их сорта, заботясь о красивых и разных оттенках. Цветы нужны были парку, школам, новобрачным; цветами встречали у рудничного ствола шахтеров, перевыполнявших план… А ведь оранжереей по-стариковски мог заняться и Лембик, а он, Алексей, уже тогда должен был готовить себя к другому… Во всяком случае, чаще заглядывать в ту комнатушку — ее выделили в подвале, — где хозяйничали осоавиахимовцы… Теперь надо нагонять упущенное… И по утрам, бреясь в умывалке и поглядывая в зеркальце, Алексей был доволен, замечая, как он изменился. Лицо стало худощавей, энергичней, собранней. Порыжевшие на солнце брови и ресницы. Крепкий, темнивший кожу загар.
12
Изменился не только он, изменились все. И, вероятно, со стороны это было еще заметнее.
Как-то в воскресенье к Цурикову приехала из Самарканда находившаяся там в эвакуации жена. Осташко в этот день дежурил на проходной. Он чаще других попадал в наряд именно по воскресеньям. Ведь ему не приходилось ждать увольнительную и дорожить ею так, как дорожили те, чьи семьи находились тут же, в Ташкенте, или где-либо поблизости. Об увольнении и не заикался. Оно ему было без надобности. Даже выручал товарищей, не раз дневалил за них в казарме, в столовке, на проходной, как сегодня. Отправив посыльного разыскать Цурикова, он с любопытством поглядывал на сидевшую у ворот шатеночку. В полосатом, местной, узбекской, выделки платьице, вся какая-то уютно-домашняя, среднего, если даже не ниже среднего роста, она казалась совсем не парой нескладному, рослому доценту, их неизменному правофланговому.