Очевидно, человек понял, что рота намерена продолжать свой путь, и сорвался с места, понесся ей наперерез.
— На лыжах! Здорово чешет, мастак, видно! — тоном знатока похвалил Зимин, и сам любивший ходить на лыжах.
Лыжник катился с удивительной легкостью. Вначале казалось, что он движется неторопливо, что слишком уж далеко выбрасывает руку с палкой, слишком уж долго скользит на согнутой ноге. Но расстояние, отделявшее его от шоссе, сокращалось так стремительно, что становилось ясно, какая большая скорость таилась в этом длинном скользящем шаге.
Рота продолжала идти, ожидая команды лейтенанта.
И может быть, ее и не последовало бы, если бы порыв ветра не донес такое странное и вместе с тем такое знакомое Канунникову восклицание:
— Эй, якуня-ваня!..
Только из уст одного человека, да и то в пору своих школьных лет, слышал лейтенант это восклицание, и оно звучало тогда разновременно с неисчислимым множеством оттенков — то восхищенно, то пренебрежительно, то горделиво, то выражая разочарование или отеческий упрек, то добродушно и ласково.
Однако неужели это он? Откуда бы?
— Стой! — короткая команда остановила бойцов.
И вот уже лыжник, раскрасневшийся, разгоряченный бегом, рядом. Горбинка на суховатом носу придавала его лицу повелительное выражение; серые глаза с живым, колким блеском; задиристый ежик волос, выбивающийся из-под сдвинутой на затылок ушанки…
— Петр Николаевич! — изумленно вскричал лейтенант.
Лишь на секунду скользнула тень растерянности в быстрых, твердых, словно прицеливающихся глазах, и сразу же восторженное:
— Эх ты, якуня-ваня, встреча какая!
Мгновенно отбросил палки, лыжи, крепко обхватил лейтенанта, стал целовать в губы, щеки, чуть пригибая более высокого Канунникова.
— Да погоди, погоди… я по-русски, по-русски!.. — приговаривал лыжник, не отпуская лейтенанта, который смущенно пытался освободиться из его объятий — ведь смотрит вся рота. Наконец отпустил, придерживая за плечи, чуть отодвинул назад, как это делают, всматриваясь в понравившуюся картину.
— Что же ты, Леня, заставил меня волноваться? А? Своего учителя, Широнина, не узнал? Про Кирс забыл?
— Да ведь как вас узнать, Петр Николаевич? Кирс-то далеко, никогда бы и не подумал здесь встретиться.
— А где же? Что же, по-твоему, Петр Николаевич историю должен только преподавать, а делать ее будешь ты? Нет уж, Леня, на фронте нам и встречаться. Ты откуда и куда? Рота, вижу, маршевая, наверное, и сам недавно из училища?
— Месяц назад.
— Где заканчивал?
— В Ташкенте.
— Ну, а я в Глазове, Петрозаводское. Оно там сейчас обосновалось… Вот нас война и сравняла, Леня. Оба лейтенанты. Так ты дай команду, чтобы люди помогли вытащить машину, а мы пока поговорим. На меня час назад «мессер» налетел. Шофер начал бросать машину из стороны в сторону и застрял в колдобине.
— Так он и нас после этого обстрелял.
Лейтенант подозвал бойцов, приказал группе их направиться к машине. Следом за солдатами пошел с Широниным к машине и сам. Оба — учитель и ученик — влюбленно посматривали друг на друга.
Лейтенанту зримо представлялся Петр Николаевич, каким он привык видеть его в классе, когда любимый учитель рассказывал о далеком прошлом России. Невысокого роста, с нетерпеливыми, резкими движениями, он не любил сидеть за столом. Излагая тему, Петр Николаевич обычно ходил вдоль парт какой-то задиристой, усвоенной еще в комсомольские годы походкой. Впечатление этой задиристости создавалось и посадкой чуть откинутой назад головы, и выставленной несколько вперед грудью. И о чем бы ни шла речь — о древлянах или кривичах, о Киевской Руси или о заселении Сибири, — урок пролетал быстро и в то же время оказывался необычайно вместительным, интересным, волнующим. Вспомнились лейтенанту и пионерские походы на берега Вятки, вечера у костра, ранние июльские зори — лучшая пора ловли знаменитых вятских язей. Секретами ловли этих язей Широнин щедро делился со своими питомцами. «Эх, что же у тебя за приманка? Разве она годится? Вот возьми мою. На солнышке подержана, язь такую любит». «А ты, якуня-ваня, никогда не забывай сольцы с собой захватить. Поймал, сразу разрежь, жабры вытащи, серединку подсоли да и в сумку…» Все это Петр Николаевич проделывал так искусно, что на всю жизнь потом у Канунникова и у всех его сверстников осталась любовь к русским рекам, лесам, зорькам.
А Широнин, шагая рядом с Канунниковым, с удовлетворением и гордостью думал: «Черт возьми, не так уж он, Широнин, и стар — всего тридцать три года, — а поди ж ты, уже офицерами стали его ученики». И вспоминая то же, что вспоминал лейтенант — школу, пионерские походы, экскурсии, — взыскательно сейчас спрашивал сам себя: а дал ли он им, выходившим в жизненный путь, все, что понадобится на этом пути, подготовил ли их к любым испытаниям? И теперь, на войне, с расстояния в шесть-семь прошедших лет он как бы заново осознавал и оценивал великий смысл и значение каждого слова, с которым обращается учитель к своим ученикам.
Разговаривая об общих знакомых, о родном городе, подошли к машине. Ее кузов был доверху наполнен попарно связанными лыжами.
— Вот мое хозяйство, Леня, — кивнул Широнин на лыжи и почему-то огорченно махнул рукой.
— Так вы в лыжном батальоне, Петр Николаевич?
— В лыжном, — нахмурился Широнин.
— Да что такое, не нравится, что ли?
— Как тебе сказать. Знаешь, сам увлекался когда-то этим делом, да вот только здесь, на юге, оно не ладится. Видишь же, какая погода, оттепель за оттепелью. А ведь впереди не Карельские леса, а Украина. Хоть бы поскорей расформировали.
— А что, и это предполагаете?
— Да ведь чего другого ждать? Ну, еще месяц-полтора, а там и весна… Эх, завидую тебе, откровенно говоря! Ты куда с ротой направляешься?
Лейтенант назвал населенный пункт.
— Так это же к гвардейцам! — обрадовался Широнин. — Мы им тоже приданы. Славная дивизия. Она еще под Москвой гвардейской стала. — И добавил с улыбкой, смотря, как дюжий Чертенков легко плечом приподнял перекосившийся бок машины и с помощью товарищей выровнял ее: — Что ж, пополнение ведешь, по всему видно, хорошее, бравое! А шинельки-то, шинельки какие новые на всех!
Колеса, забуксовавшие в колдобине и разметавшие снег до самой земли, теперь стояли на колее. Надо было расставаться.
Широнин снова порывисто и по-мужски неловко привлек Канунникова к себе, обнял.
— Встретимся, Леня. С плацдарма нам вместе двигаться.
— Вы думаете, что и нас на плацдарм, Петр Николаевич?
— А куда же! Слышали сводку?
— Слышали сегодня в Самарино. Наступление и на Северном Кавказе.
— То-то. Всюду начинается. Значит, и наш час подходит. А раз вы к гвардейцам, значит, на плацдарм. — Широнин сел в кабину и, прежде чем захлопнуть дверку, еще раз поблагодарил всех.
— Ну, спасибо будущим гвардейцам.
— Не за что, товарищ лейтенант. Дело нехитрое.
— Товарищ лейтенант, а что там, на Западе? Может, вы знаете? — спохватился и спросил Павлов.
Но машина уже тронулась с места. Широнин высунул голову из кабинки, на ходу что-то крикнул в ответ.
— Что он сказал, а?
— Кто слышал? — заинтересованно стали переспрашивать друг друга.
— Что-то такое непонятное… трепотания… что ли?
— Трепотня и далее, — с бойкой сообразительностью расшифровал Торопов. — Так, что ли, товарищ лейтенант?
— Триполитания, — догадался и объяснил Канунников. — Там их, союзников, патрули действуют, в Триполитании… Это страна такая в Африке.
— Я же про то и говорю! — выкрутился и невозмутимо заключил Торопов под смех гвардейцев.
Уже с шоссе Канунников долго следил за тем, как по заснеженной степи бежал, все уменьшаясь, широнинский грузовичок.
А Широнин торопил водителя. Хотелось обрадовать товарищей долгожданной новостью: шло подкрепление, значит, близится день наступления, близится битва за освобождение Украины.
7
Есть люди, которых как бы и куда бы ни бросала судьба, они все равно на всю жизнь сохраняют привязанность к тому городу, где родились и выросли, и всегда с особой гордостью подчеркивают это. И пусть этот город будет совсем небольшой, пусть он помечен на карте крохотным кружочком, для тебя он всегда значителен, для тебя он всегда огромен. Ведь ты украсил его воистину сказочно — украсил волнующей памятью о проведенном здесь детстве, о материнской ласке, о своей первой любви, о том дне, когда впервые перешел с отцовского хлеба на хлеб, заработанный своими руками. Сколько бы нового ни приносило время, для тебя это новое становится всего понятней и убедительней на живом примере родного города, и, право же, это не плохо, если такая привязанность не заслоняет всего остального и вызывает уважение к другим, кто верен таким же привязанностям. Думается даже, что и самое высокое, самое благородное чувство — чувство любви ко всей своей Родине — с наибольшей полнотой и силой свойственно именно таким людям. Да и может ли быть иначе, может ли тот, кого не хватило на малое, мечтать о том, чтобы подняться сердцем к неизмеримо большему?