Вопрос был задан с подковыркой, с проверочкой: дескать, не чувствует ли себя новый политрук роты обойденным, обиженным? Серьезно отвечать и не стоило.
— Танцевал только польку-бабочку, да и то рудничные девчата от меня шарахались — оттаптывал ноги, — пошутил Алексей. — Так что в ансамбль песни и пляски пока не подхожу, забраковали. Иди, говорят, сперва подучись в стрелковой роте.
— А что? Киселев и здесь концерты ухитрялся закатывать.
— Кое-чему и меня в Ташкенте натренировали. Там «Белоруссия родная, Украина золотая» распевал и утром, и вечером, а здесь не знаю, как получится, найдется ли кто подпевать?
Борисов рассмеялся.
— А вон — разве не слышишь? Шестиствольный…
Где-то там, в опустившихся сумерках, загрохотало, звук был почти знакомым; так грохочут, ударяясь железными бортами, порожние вагонетки на околоствольной площадке, и потребовалось усилие, чтобы вообразить действительное — рвущиеся неподалеку мины.
— А я, брат, замоскворецкий, коренной, — представился Борисов. — «Дети капитана Гранта» видел?
— Еще бы! — удивился Алексей столь неожиданному переходу. — Крутил на каждом утреннике.
— Так вот, если помнишь, там на корвете пацан карабкается по фор-стеньге, помогает вставить кливера… Ромка Борисов собственной персоной. Как это пишут: в эпизодах все другие… В общем, капитан, капитан, улыбнитесь… Первая моя роль и последняя. Между прочим, французский учил, чтоб читать Жюля Верна в подлиннике, вжиться в образ. А надо было за немецкий браться.
— В театральном был, что ли?
— Да, прямо после срочной туда поступил, а с третьего курса пошел в военкомат… Доучиваться уже не придется. Теперь на этом крест…
В других подобных случаях собеседнику полагается произнести какие-либо утешительные слова: вот, мол, после войны, если останемся живы, нагонит, наверстает и он, Ромка Борисов, упущенное. Но, как понимал Алексей, здесь такие утешения прозвучали бы неискренне, лицемерно, попросту лживо. Слишком уж зримо и горестно подтверждал правоту командира роты этот перечеркнувший его губы шрам.
— В общем, мы, выходит, с тобой действительно одного поля ягоды, товарищ кинодеятель, — произнес Алексей, убеждаясь теперь и во второй догадке — почему Костенецкий сказал, что они подойдут друг другу.
— Так что, пройдемся по взводам? — поднялся из-за стола Борисов.
…Они вернулись в землянку поздно, в полночь, хотя для Алексея, южанина, эта полночь — серебристая, с серебристым небом, с серебристым маревом над полями и рекой — все еще мнилась предвечерьем, и спать не хотелось. Но Борисов сразу завалился на нары. Постелил себе рядом с ним и Осташко, однако не лег, подсел к столику, вынул из сумки тетрадь. Хотел было в письме к Вале сообщить сперва лишь одно — наконец-то обретенный адрес полевой почты, — и сам не заметил, как исписал четыре страницы. В тишине землянки думалось легко и проясненно. И потом, когда уже и сам лег на нары к мерно дышавшему Борисову, долго лежал с открытыми глазами. И так же проясненно заново развернулся весь этот первый фронтовой день — с мышастой тенью «мессера» на лесной дороге, с погостом на пригорке, с каверзной банькой на поляне… А затем потянулись ночные окопы, огненные трассы над ними, немногие запомнившиеся в полутемноте лица и череда лиц, только примеченных, с которыми ему предстоит сродниться. И последним видением, а возможно, это было уже во сне, забелели паруса, к которым поднимался веселый юнга с перечеркнувшим губу шрамом.
3
А весть, которая дошла до Алексея в политуправлении фронта и которой он не утерпел порадовать своих теперешних сослуживцев, пока не подтверждалась никем и ничем. Хуже того, ожесточенные бои, о которых сообщало в эти дни Совинформбюро, перемещались все ближе к Волге. Отступали наши войска и на Северном Кавказе. Еще будучи в резерве, с тягостью на сердце встретил в газете упоминание об Армавире. Значит, когда-то раньше сдали и Тихорецкую, куда уехал и где, возможно, находился отец. Теперь же оставлен и Краснодар.
В Ташкенте он слушал такие пасмурные сводки из уст Мараховца, Герасименко, здесь же обязан сам первым узнавать их и читать другим. А это еще тяжелей — видеть перед собой лица, вопрошающе-сосредоточенные в давнем ожидании чего-то хорошего, что наконец-то ободрит, обнадежит, а вместо этого снова неутешительное. И кажется, что сам ты отступаешь, сам пылишь сапогами по дороге, пятишься, отходишь перед наседающим врагом, и слова, которыми ты хочешь пояснить происходящее там, на юге, остаются всего лишь словами… А дела? Где дела? Но, черт побери, вон зарылись в землю, боятся и нос высунуть такие же, как и те, что захватили Клетскую, Котельниково, а здесь им хода нет, и чернеет на нейтралке подбитый Киселевым танк с уродливо вывернутым вниз орудийным стволом и откинутым люком… И недаром опасливо выставлены хитросплетения проволочного частокола и колючих спиралей перед чуть приметной желтоватой кромкой немецких окопов…
Приостанавливая шаг, Осташко посматривал в амбразуры, запоминал начертание переднего края, ближние и дальние ориентиры.
— Товарищ политрук, разрешите доложить…
Алексей обернулся на раздавшийся за спиной голос.
— Сержант Вдовин прибыл для продолжения службы.
Вдовин? Парторг? «Правая рука» — как заочно представил его Борисов?! Дружелюбно-внимательные, не ведающие поспешной суетливости глаза, старческая полнота в теле; уже изрядно потускневшая, очевидно носимая с первых месяцев войны, медаль «За отвагу» на аккуратной гимнастерке. От хозяйского спокойствия его осанки и медлительного, чуть сиплого, как у всякого заядлого курца, голоса повеяло такой неожиданной здесь, в окопах, основательностью и домашностью, что и Алексею рядом с ним все вокруг показалось домашним, давно знакомым.
— Ждал, ждал вас, — проговорил он, поздоровавшись со Вдовиным.
— Задержали на семинаре, лектор из армии приезжал.
— О, значит, запаслись новостями?
— Подзарядился, только больше про международное… Ну и, конечно, инструктировали, парторги собрались из двух полков. Тоже выступали, что у кого, как…
— И вы тоже?
— Пришлось…
— Теперь и мне расскажите.
— Тогда, может, пройдемте в мой «кабинет», товарищ политрук?..
Кабинетом Вдовин шутливо назвал свою стрелковую ячейку. Она, как и у всех командиров отделений, пошире других, и, хотя выдвинута чуть вперед, в боковые амбразуры можно смотреть и по сторонам. Здесь домовитость Вдовина еще наглядней — полочки в стенках для боеприпасов и всяких обиходных мелочей, колышки, чтоб развесить скинутое с плеч снаряжение, чурбачки, чтобы присесть, солома под ногами, — и только четыре ступени, выдолбленные в передней стенке, напоминали о том, как просто и легко в любую минуту можно покинуть этот дом. Многое из того, что рассказывал Вдовин, Алексею уже было известно. Знал, что в роте шестеро коммунистов, что поданы новые заявления о приеме в партию, что с недавним пополнением прибавилось и комсомольцев.
— В общем, товарищ политрук, оно бы и немало актива, по-колхозному говоря…
— Почему только «по-колхозному»?
— А в армии это слово, по-моему, ни к чему. Это в колхозе — застучит бригадир палкой по забору, чтоб Дарья на работу выходила, и если она выскочит сразу, — значит, актив, а перевернулась досыпать на другой бок, то записывай ее в пассив… А здесь, на переднем крае, сам знай свой час и свою задачу. Только, понятно, обвыкать надо.
— Новичкам?
— И не только им. Я и о тех, что весной в роту пришли и в наших новгородских краях впервые. Сейчас, летом, вроде бы ничего, вольготно, а когда осенние дождички да потом морозы начнут проверять? А они ведь в военкоматы на верблюдах да ишаках приезжали, тяжеловато им будет здесь.
— Ну, уж не тяжелей, чем немцам.
— А это как глянуть, товарищ политрук… Не немцу нас отсюда сгонять, а нам его, а это трудней. Ну да не отсиживаться ж собрались. Держимся крепко. И харч сейчас хороший, ребята не жалуются. И добавлять есть что…