Издалека доносился неумолчный орудийный гул. Он не отдалялся, неотступно висел над горизонтом. Такая все нарастающая канонада действительно раздавалась впервые после январского прорыва.
— Продвинулись далеко, теперь надо укрепиться… Это не Решетов придумал, — добавил Леонов, — так передали сверху, а оттуда виднее.
Выполняя приказ, рота окопалась на западной окраине. Окопы разрешено было отрыть пока для стрельбы с колена, неглубокие. Широнин оставил в окопах отделение Седых, а остальным позволил пойти в хаты отдохнуть, погреться. Спустя полчаса пошел туда и сам.
Еще идя по улице, Петр Николаевич заметил, что кроме военных в селе появились и местные жители, из тех, кто прятался по ямам, по балкам и не был угнан фашистами. Женщины несли на руках детвору и узлы с пожитками, тащили за собой санки с оставшимся небогатым скарбом.
Вернулись хозяева и в хату, которую занял первый взвод.
— Ой, гарненьки ж вы мои, — певуче восклицала пожилая женщина, не отходя от сидевших на лавках красноармейцев. Она обрадованно всплескивала руками, так и не утирая слез, катившихся по морщинистому лицу. — Наче сонечко в хати снова, як вы тут… А то ж при тих шкреботунах и на свит смотреть не хотелось…
— А чому ж шкреботуны, мамо? — спросил Букаев, услышав еще одну, новую для него кличку из множества тех, которыми народ метко наделял оккупантов.
— Так они ж и ходят не по-нашему, — женщина, не приподнимая ног, зашаркала подошвами по полу, показывая, как шумят шипами своих сапог гитлеровцы. — И шкребут, и шкребут по всем хатам та по всем коморам и клуням, сердце у людей выскребли, злодии.
— Мамо, та годи про це, — сказала другая женщина, возраст которой трудно было определить, так плотно закуталась она в косынки и платки. — Вы б краще печку растопили та хоть чугун с водой поставили… Може, товарищи хоть кипятком погрелися б…
— Мамо та мамо!.. Звыкла? — с шутливой серьезностью стала выговаривать мать. — Це ж при немцах, мамо, и до колодца, мамо, и по хворост. А зараз чого лякаться? А ну, швыдко сама!
— Чула, донько? Выполняй! — засмеялся Вернигора, и девушка медленно повела в его сторону широко поставленными черными-пречерными глазами, лукаво срезала его взгляд своим взглядом, вышла из хаты. Вернулась, бросила хворост у печи, скинула платки и явила такую строгую, сбереженную красоту тонко выписанного лица, что даже Широнин не выдержал:
— Эге, было что прятать!… И все на Харьковщине такие?
— Полтавские еще лучше, товарищ лейтенант, — подзадоривая дивчину, воскликнул Вернигора.
— Ты б своих, николаевских, хвалил.
— Та про них уже молчу… свои же!..
Вошли и приветливо поздоровались с красноармейцами еще две девушки.
— Пилиповна, а чи наших вы не бачылы? — обратилась к хозяйке одна из них. — Уже половина Червонного дома, а их нет та нет…
— Не бачыла, Ганно… Та не хвылюйтесь. Зараз вже знайдуться…. Наш Сашко теж десь ще блукае… Вы не в Терновий балци булы?
— Ни, мы в яру, де крыныця, ховалысь.
Девчатам, наверное, не хотелось возвращаться в пустые хаты, и когда Вернигора предложил присесть, они помедлили только приличия ради, а затем, подталкивая друг друга, прошли к лавкам у стола.
— Вот бы и гармонь сюда, — воскликнул Нечипуренко, вспомнив о своем излюбленном досуге.
Пилиповна переглянулась с дочерью.
— А ну, Ганно, где ее Сашко сховал?..
Ганна прошла в другую горницу, чем-то застучала там, вынесла через несколько минут почти новенькую трехрядку.
— Это ж Сашко, меньший мой… Сам еще не грае, а все для Васыля бережет. Васыль мий тоже в армии…
— Разрешите, товарищ лейтенант? — обратился Нечипуренко к Широнину, кивая на гармонь. — Бедняжка, безработная два года, а сегодня все-таки праздник.
— Ну-ну, расшевели ее… бедняжку… по случаю праздника, — в тон Нечипуренко шутливо сказал Петр Николаевич.
— А якый же сегодня праздник, сынки? — переспросила Пилиповна.
— Двадцать пять лет Красной Армии, мамаша. Твой Васыль тоже десь святкуе, — ответил Вернигора.
— Ой, був бы жывый!..
И уже тронул Нечипуренко долго молчавшие лады, уже вызвали улыбки на лицах собравшихся первые такты какой-то затейливой плясовой, уже вышли из-за стола на середину комнаты Вернигора и Злобин, как в хату влетел Шкодин.
— Товарищ лейтенант, можно вас?…
Лицо Шкодина было бледным, взволнованным. Это заметили все, в том числе и Нечипуренко, но гармонист продолжал играть, чтобы не смутить девчат. Широнин вышел из хаты.
— Идемте, товарищ лейтенант, — поспешно увлекал за собой Широнина Петя Шкодин, — там такое делается!.. Столько народу побито!.. Во-он за той крайней хатой, в балочке… Я, еще когда окоп отрывал, вижу, что-то вроде чернеет на снегу… Потом решил проверить… И ужас прямо! Сразу к вам. Никто еще, наверное, не знает. Вот тут держитесь танкового следа… А там дальше свернем, так ближе.
Они миновали крайнюю хату и спустились к обрыву, нависавшему над узкой каменистой балкой. Широнин посмотрел вниз, и стынуще сжалось сердце, заледенело в ногах, и они словно бы приросли к снегу, не в силах дальше сделать ни шагу. Все дно балки заваливали трупы. Можно было разглядеть разметавшихся в предсмертной агонии женщин, детей, стариков. Видимо, гитлеровцы гнали их впереди своих танков и потом, не успев угнать, двинули танки прямо в толпу. Разбежаться по сторонам людям, стиснутым крутыми откосами балки, было невозможно. Какой-то паренек, видимо, пробовал, уцепившись за росший в расщелине шиповник, подняться вверх, но был настигнут пулей, и синяя, совсем синяя ручонка и сейчас не выпускала пригнутой, обломанной ветки.
— Они ж не только давили, а и пулеметами… чтобы никто не ушел. Крови-то сколько! — побелевшими трясущимися губами шептал Шкодин.
В село возвращались молча. Широнин осуждающе думал о том, что в эти горячие дни наступления, в дни стремительного продвижения наших войск и панического бегства вражеских гарнизонов ему, Широнину, — да и только ли ему? — дальнейший ход войны порой представлялся облегченным, представлялось, что самые тяжелые ее рубежи остались позади. А выходит иное. Коль гитлеровцы еще способны на такое, много, много еще впереди будет пролито людской крови, понадобится еще много и напряжения, и жертв, прежде чем победит та великая правда, которую отстаивают советские люди.
А Пете Шкодину вспомнился лесной хутор, гитлеровец, звавший во сне мать, вспомнилось минутное душевное смятение там, на крыльце лесной сторожки… Никогда и никому не признается он в том своем постыдном колебании…
Вечером Широнин читал во взводе переданную из штаба полка замполитом дивизионную газету. В ней был опубликован приказ Верховного Главнокомандующего, посвященный двадцатипятилетию Красной Армии.
— «…Мы начали освобождение Советской Украины от немецкого гнета, но миллионы украинцев еще томятся под гнетом немецких поработителей. В Белоруссии, Литве, Эстонии, в Молдавии, в Крыму, в Карелии пока еще хозяйничают немецкие оккупанты и их прислужники. Вражеским армиям нанесены мощные удары, но враг еще не побежден. Фашистские захватчики яростно сопротивляются, переходят в контратаки, пытаются задержаться на оборонительных рубежах и могут пуститься на новые авантюры. Вот почему в наших рядах не должно быть места благодушию, беспечности, зазнайству…»
Широнин читал раздельно, с паузами, вскидывая взор на торжественно суровые лица бойцов. Хотелось, чтобы каждый из них до глубины души проникся готовностью к любым испытаниям и волей победить.
20
Приказ перейти к обороне был отдан штабом дивизии 24 февраля. А через несколько дней Билютина вызвали в штаб дивизии на короткое, но важное совещание вместе с другими командирами стрелковых полков и приданных дивизии частей усиления и поддержки.
Билютин вернулся к себе в штаб к вечеру и вводил в обстановку своих заместителей.
Кондрат Васильевич не спал уже три ночи. А тут на потепление разнылись давние — еще с польской кампании — раны в груди, дышать можно было только вполсилы легких, и голос полковника звучал оттого глухо, прерывисто.