Когда наконец-то сняли гипс и позволили встать на ноги, он походил на человека, измотанного в кораблекрушении штормом и теперь вместе с утлым, полуразбитым плотом плашмя кинутого волной на берег. Найдутся ли силы, чтобы подняться, устоять, уверенно ступить на желанную земную твердь? Вначале почувствовал боль, но сделал шаг, другой — и понял, что это была не сама боль, а последнее воспоминание о ней, свалившей его тогда у валуна. Ясеневые, отшлифованные руками других раненых костыли не должны были подвести и его, но надеялся не столько на них, сколько на то, что найдет, ощутит опору в самом себе.
Алексей стал самым беспокойным, непоседливым среди всех выздоравливающих. Опережая санитарок, спешил на каждый зов своих лежачих сопалатников, вскакивал по ночам и долго шуровал печку, порывался разносить почту, газеты, табак, судки едва ли не всему госпиталю.
Вскоре разрешили выходить и на воздух. Сестра-кастелянша вместо полушубка выдала подержанную английскую шинель. Одежка была явно не по вологодским холодам, но в ней ковылять на костылях оказалось легче. До приезда Вали оставалась неделя. Дальше откладывать задуманное нельзя было.
Однажды после врачебного обхода Алексей торопливо оделся и направился в город. Осторожно переставляя костыли по заснеженному деревянному тротуару, он с любопытством посматривал по сторонам. Старинные двухэтажные и одноэтажные деревянные домишки с флигельками и башенками, с резными наличниками, ставнями и коньками на крышах. Внутри, за низко посаженными окнами, возвышались такие исполинские, увенчанные горой подушек кровати, что, представлялось, кроме них ничто другое в комнате уже поместиться не может. Во дворах — голубятни, колодцы, поленницы дров, штабеля торфа.
В один из таких дворов, увидев там на крыльце женщину, вытряхивающую половичок, и направился Алексей.
— Добрый день, мамаша! Вы здесь хозяйка?
— Я, служилый, а что такое? Заходи, если ко мне.
— Да у меня разговор короткий. Нельзя ли у вас снять комнату?
Пожилая, но еще статная, круглолицая женщина окинула сострадательным взглядом Алексея с его костылями, с валенком на больной забинтованной ноге — другая была в сапоге.
— Ой, милый, я бы тебя с радостью пустила, да у меня ленинградцы… эвакуированные. Четверо детишек с матерью. И своих трое. Покотом спим. А как же так, неужели на улицу выписали тебя такого?
— Не для себя я… Жена приезжает проведать. На недельку…
— Только и всего? И отказывать тебе совестно. Разве уж потесниться, пустить? — Но по огорченному лицу и молчанию офицера она поняла, что такое предложение его не устраивает, и спохватилась: — Тогда вот что… Подойди через три двора к Савельевым… Их двое — мать и дочка. Отец, может, вот так, как и ты, где-то мыкается. Скажешь, что я послала. Петровна к Петровне. Люди хорошие, приветливые.
Поблагодарив за совет, он пошел по указанному адресу, и здесь все уладилось легко, быстро, без всяких помех. Деревянный домик Савельевых, казалось, был сооружен без топора и рубанка — выпилен лобзиком. Резной карниз, подзор вдоль чешуйчатой крыши, замысловатые фигурные наличники на окнах, флюгер с петушком.
— Что ж, если не пренебрегаете нашим скворечником, то милости просим, хоть завтра пусть приезжает, — притворно прибедняя свое жилье, сказала вторая Петровна.
— Скворечник? Да такой дом не грешно и на любую выставку, на первую премию потянет! — восхитился Алексей, пылко представляя будущую счастливую неделю здесь, под этой крышей.
— Сам хозяин мастерил, — довольная похвалой, пояснила Петровна. — Искусный он на это, выдумщик. По плотницкой части и на фронте. А что уж там строит — не знаю. Мосты, наверное? Давно не пишет что-то. Да чего мы с тобой сидим на кухне, идем посмотришь светличку. Правда, мала, да ведь не для гульбищ строилась. Зато теплая.
…Теперь он ждал Валю. Чтобы дни пролетали быстрей, участил вылазки в город. Половина прохожих на улицах — военные. В городе стоял штаб какого-то крупного воинского соединения. В госпитале поговаривали, что это сформировалась новая резервная армия. Алексей на обледеневшие дощатые мостки и тротуары посматривал с опаской, предпочитая переставлять костыли по обочинам проезжей части. Вологда вызывала любопытство своим необычным видом и нелегко постигаемыми крайностями. Повсюду, даже в центре, жались, ища друг у друга защиту от северных стуж, такие же легенькие деревянные дома, как и на госпитальной улице, и вдруг их шеренгу раздвигал какой-либо каменный голиаф с крепостными стенами, с окнами, похожими на бойницы. Старинный купеческий лабаз? Монастырь? Построенный еще в екатерининские времена институт благородных девиц? Или в самом деле какое-либо давнее крепостное сооружение? Так или иначе, но это тоже была его, Алексея, Родина, вместе с запомнившейся полянкой, и глиняными дувалами узбекских кишлаков, и привольем оренбургских степей, которыми он любовался из красноармейской теплушки… Алексея потянуло разыскать какой-либо заводской клуб. Но какая жизнь может в такую пору теплиться под его крышей? Нет, уж лучше себя не дразнить. И все-таки, когда он увидел издали подъезд, по бокам которого стояли фанерные щиты с объявлениями, он встрепенулся и заспешил к нему.
Да, и здесь все было так, как должно было быть сейчас… Оповещал о времени своей работы пункт сбора зимней одежды для фронта… Красный Крест объявлял о наборе на курсы медсестер… Афиша о кинофильме «Мы из Кронштадта». Но одно из объявлений вызвало у Алексея невольную усмешку. Через полчаса начиналась лекция «Что такое страх?». Имя лектора — громкое, известное. Профессор, москвич. В двадцать девятом году Алексей ходил на занятия комсомольской политшколы с его учебниками по диалектическому материализму. Разве послушать?
Зал был небольшой, холодный, и Алексей, стараясь не стучать костылями, уселся в самом последнем ряду. Хотелось остаться незамеченным. Еще, чего доброго, смутит профессора. Оттуда, где он, Алексей, находился два месяца назад, возвращаются, уже ответив себе на вопрос, над каким приглашал поразмыслить лектор. Ответил на него и Алексей. Политруку, пожалуй, страшно вдвойне. Естественный страх человека, когда до смерти, как поется в песне, четыре шага, знаком и ему, но такой же естественной была и боязнь каким-либо движением, взглядом, возгласом обнаружить перед другими этот страх. Иначе… иначе и полушки не стоят все твои призывные слова… Так этот второй страх, а вернее, постоянное внутреннее напоминание помогало начисто забывать тот, первый, оттесняло его.
На сцену, потирая зябнущие руки, вышел в кофейном пуловере и в гамашах кругленький, с благодушно розовеющим личиком старичок. В полупустой зал обильно посыпались цитаты из Фрейда, Ломброзо, Челпанова, Бехтерева. Алексей понял, что попал впросак и ничего интересного здесь не услышит.
Единственное, чем мог себя утешить Алексей, это тем, что потерянного времени особо жалеть не приходилось. И все же решил впредь тратить его разумней. Все остальные свободные вечера проводил теперь в областной библиотеке. Здесь привлекало многое. Основные фонды библиотеки составились из книжных собраний национализированных дворянских усадеб. Прижизненные издания Пушкина, Гоголя, Некрасова, Салтыкова-Щедрина. И, перечитывая знакомые строки, на этот раз с их старым правописанием — с ятями, фитами, твердыми знаками, Алексей вновь с волнением переживал прошлое Родины. «Записные книжки» Верещагина, изданные в конце прошлого столетия, оказались с неразрезанными страницами. На книге оттиснут экслибрис «Кабинет для чтения госпожи Семеновой». Алексей бережно разрезал перочинным ножиком эти втуне пролежавшие почти полвека, словно запечатанные забывчивостью современников и потомков, листы. Верещагин, умная художническая кисть которого поведала правду о войне. Страстные, язвительные строки, высмеивающие осененный державным скипетром академизм батальных живописцев. Старательно отутюженные ими складки на плащах легионеров, сверкание регалий, напомаженные волосы погибающих римлян… И тут же репродукции картин самого Верещагина… Его «Апофеоз войны». Пирамида черепов… Их пустые черные глазницы… Гневный, обличающий протест, пощечина человечеству, нет, не человечеству, а завоевателям, тем, кто попирает все человеческое…