Глава вторая I. Нет — ночь Москвы страшнее ночи леса! Как звери спящие, лежат вокруг дома, И с улицы от них лишь легкая завеса — Блестящей проволоки редкая тесьма. Касаешься их лап протянутых — подъездов, И крыльев сложенных — с секирами оград, И дышит пасть двора, и — страшных птиц нашесты — Леса, таинственно забитые, торчат. Бегут таинственные сгорбленные люди, И в сизом ресторане, на посуде Лежат пещерками салфетки, и в окне Официант брелок качает на руке. II. И сколько горечи в лице официанта, И сколько горечи в названьи «человек!» Вот он один перед лицом гиганта, Во чреве страшного чудовища навек. Он высосан, обглодан вурдалаком; С прической, с миною лица и сюртуком Он слит, как Редерер с его товарным знаком, Он выбит, как деньга с решеткой и орлом. И только ночью на окнe, играя Брелоком, что-то силится страдая Переменить в застынувших глазах, И тускло в них перебегает страх. III. Из-за угла метнувшись, пронесется Безумное тра-та-та-та, трар-та, И скомканная тень на камнях оборвется, И — снова каменная злая пустота. И женщина с парижского Монмартра — Ночная бабочка у круга фонаря, И шепот двух влюбленных: завтра, завтра… Над ними поднято сверканье лезвия Неумолимой черной гильотины: Ей — ужас смятой утренней перины; Им — пыль конторки, свист веретена И чахлый день за рамами окна. IV. Петр долго шел по улицам вертлявым, По узким переулкам, площадям, Мостам и перепрыгивал канавы, И в подворотнях хлюпал по ручьям Лил дождь осенний — мелкий и колючий, Плевал в лицо, стекал за воротник И вдруг переставал… Очерчивались тучи, И месяц тонкий в их лохмотьях ник… Петр вдруг узнал знакомую дорогу, И, присмотрясь, увидел понемногу Столбы заставы, церкви-близнецы И полосу кладбищенской стены. V. Горбатыми дорожками, с сияньем В листве унылых красненьких лампад, Он шел, и каждый шаг безмерным был страданьем, Он отдыхал у маленьких оград И слушал шум деревьев и далеких, Бегущих по мосту, серьезных поездов; И ныли ноги в сапогах высоких; И тьма казалась пылью огоньков… Вставал опять и дальше шел устало, И горьковато листьями дышала И тосковала осень, и песок Хрустел, на что-то жалуясь, у ног… VI. Ах, осень, на весну ты так похожа: И дождь и грусть тяжелых облаков… И только двойника ты возмужало-строже, Осенняя тоска познала гнет тисков. Но обе вы безжалостны до время: Ты — к будущему, к прошлому — она; Ты гонишь свой покой, свой снег, как бремя, Как смерть, которая тебе еще страшна; Она свои снега досадливо торопит, Как цепи отрочества, и в потоках топит… Хотя тебе они назначены в удел, А ей — архив давно решенных дел! VII. Подросток-девушка со старой девой близки: Сантиментальны oбe до конца, У них обеих реверансы низки, У них обеих сувениров тьма. И кто смешней из них, кто жалче, трудно Решить, но будущее знает наперед, Что ждет его со старой девой нудно, Что с девушкой его красиво ждет. Еще день-два: весна благоухает Цветами нежными, ветвями помовает, А осень, как вода лесного родника, Прозрачно стынет, холодно звонка. VIII. И Петр нашел в кустах свою могилу, Прильнул с зажженной спичкой — да, она: Обломанные свиснули перила, И столбик-аналой святые письмена: «Блаженни страждущие» скрыл под паутиной И листьями… И, жутко наступив На бугорок под старою рябиной, Петр вспоминал двойной, далекий миф. И, новый Агасфер, поник под ношей горькой Забытых лет и вглядывался зорко В страданье каждое в клубке сплетенных дней И не нашел ужасней и темней. IX. Там — в прошлом — не было страданий затаенных, Там было вынесено на поверхность все, И, буднями глухими оскверненных, Несложных мук тупилось ocтpиe. Пикет да водка, да чубук тяжелый, Да два-три собутыльника, халат И Лютня между ног, и череп голый В скуфейкe… Все вошло, все стиснулось в уклад! И хоть он сам был чужд в душe укладу И мать, потом жена, кричали «Нет с ним сладу!» И нигилистом был он окрещен — Однако был и он, как все, порабощен. X. Порабощен, по крайней мере, с виду, И если он небрежно разбивал Под ахи родственников нужную Киприду, Подарок князя Т., и если пышный бал Он разгонял суровым сквернословьем И карманьолу, вместо гимна, пел, И вольнодумствовал — он был прикрыт сословьем, И сам князь Т. все потушить умел. И было так, как будто карманьола И сквернословие приправой были, школой Российского дворянства, потому Что прикрывали и насилие и тьму. |