Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Она прошла мимо и даже не взглянула на тебя; уходя всё дальше и дальше, она сольётся с пёстрой толпой, и ты никогда больше её не увидишь.

На Земле заканчивается воздух.

Да что там, воздух, – сама Земля прекращает своё существование.

Как только это происходит, ты осознаёшь – так смотрит Судьба.

Откуда бы ни выплыл, где бы ни настиг тебя синий взгляд: в призрачном ли прошлом, в туманном ли будущем, – его нельзя не почувствовать – он особенный.

Сколько минуток-песчинок канет в небытие, пока ты начнёшь замечать насмешливые улыбочки и слышать обидные реплики прохожих; они адресованы тебе и вызваны твоим дурацким видом: стоишь как истукан, посреди улицы, с открытым ртом.

Самым остроумным из них ты, наконец, даёшь понять, что не такой уж истукан, и улыбочки исчезают, затем исчезают и лица, а ты плетёшься домой сам не свой.

Дом изменился. Ещё утром он был родным и уютным, был тем, что называется кровом, а сейчас здесь всё чуждое – не твоё, инородное и даже враждебное.

Безуспешно пытаясь вспомнить лицо незнакомки, ты роешься в кипах старых газет и журналов, перелистываешь какие-то альбомы, перебираешь пухлые, растрёпанные папки рисунков и фотографий.

Среди вороха старых бумаг, пожелтевших от времени, ты находишь то, что так упорно искал, опускаешься в кресло совершенно обессиленный и плачешь.

Ты вспомнил…

Незнакомка встреченная тобой сегодня на улице, как две капли воды похожа на женщину, преданную тебе и преданную тобой когда-то.

На тебя обрушиваются воспоминания… Душат… Причиняют невыносимую боль.

Если бы ты знал, чем придётся платить за сделку с собственной совестью.

За персональные выставки и мастерские в подвале, стены которого выложены голландскими изразцами, за прижизненное членство в Союзе, за дачу… за поездки в Финляндию и во Францию, за холодильник, набитый греческими маслинами, финским сервелатом, шотландским виски и итальянским мартини, французским сливочным маслом и русской чёрной икрой.

Это потом ты поймёшь, что между самогоном, абсентом, французским коньяком, итальянской граппой нет различия. Нет различия в том, какое пойло ты вливаешь в себя, чтобы хоть как-то заглушить боль… и стыд… и ненависть.

Тебе всё ещё снятся сны, в которых ты голоден. Первые годы после женитьбы, ты просыпался посреди ночи и на цыпочках шёл к холодильнику: проверял, вдруг он на самом деле пуст.

А ещё тебе снится, как мама кормит Мишеньку апельсиновой коркой. Ты рвёшься к ним, крича, что апельсинов полным-полно в холодильнике, но они тебя, как это часто бывает во сне, не слышат. Они улыбаются друг другу; мама гладит Мишеньку по голове, и по лицу её текут слёзы… они не замечают тебя и… они так счастливы.

И во всех снах ты чувствуешь на себе чей-то взгляд – кто-то смотрит на тебя, наблюдая всё это время, кто-то тебя ждёт.

Кто?…

Бесформенное нечто с блуждающей пьяненькой ухмылкой, перепачканное блевотиной нечто, бывшее совсем недавно лицом твоей жены, очень быстро сотрётся из памяти, а вот от взгляда из сновидений не так-то просто избавиться.

Ты шарахаешься от вырвавшихся наружу воспоминаний и в исступлении рвёшь рисунок, который так долго искал. Открываешь окно, – и вот уже январский ночной ветер гуляет по комнате. Он подхватывает обрывки и несёт их к тебе, но ты закрываешь окно и испуганно смотришь как за стеклом, в свете ночных фонарей пляшут частички разорванного тобой рисунка. Их хаотичный, нервный пляс похож на танец мотыльков, он так же беспечен и непредсказуем.

Некоторые из них прилипают к стеклу. Ты, вне себя, вновь распахиваешь окно и сбрасываешь их вниз, в пугающую, непроглядную темень, в самую глубину морозной январской ночи.

Всё.

Ты свободен.

Облегчённо вздыхая, устраиваешься в кресле и пытаешься согреться, но снова чувствуешь на себе чей-то пристальный взгляд… Словно во сне…

Обрывок, на котором нарисованы глаза, не улетел. Он прижался к стеклу и наблюдает за тобой. Смотрит насмешливо. Или… печально?.. Смотрит внутрь тебя и видит тебя насквозь, всё твоё гнилое, продажное нутро. От этого взгляда невозможно скрыть что-то, невозможно солгать, притвориться…

И тогда ты разбиваешь оконное стекло, и взгляд летит в ночь вместе с осколками. Он падает медленно-медленно и почему-то долго не переворачивается… Со дна январской морозной ночи на тебя устремлён синий взгляд. Что в нём, укор? Упрёк? Ненависть?

Нет – только любовь и нежность, нежность и любовь… и тепло, робкое, живое, едва различимое тепло где-то в области сердца.

Звон, как всхлип. Всё. Взгляда больше нет.

Теперь – спать… Только обязательно завесить окно. Но поздно.

Ночной январский ветер возвращается в комнату, в душу, в сердце – в твою жизнь.

Ты замерзаешь.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Синельников умирал тихо, так же, как жил, – не привлекая внимания. Маленькие крепкие руки Иришки дрожали, с первого раза сделать укол не получилось, да и вряд ли он бы помог ему – крылышки носа старика уже посинели.

– Если сейчас не придёт в себя – всё! – хмыкнула Кира, старшая медсестра одного из отделений лечебницы Св. Николая Чудотворца, – старейшей психиатрической клиники Санкт-Петербурга, именуемой в народе Пряжкой.

– Кира, как же это, а? – Иришка всхлипывала, не отпуская безжизненную руку Синельникова, – Ведь делаем всё, что нужно. А он, вон какой… холодный. Зови Валерия Николаевича скорее!

Кира равнодушно посмотрела на пациента, не подающего никаких признаков жизни.

– Ну и что, что холодный. Видать, он ещё раньше околевать начал – вот и окоченел. Ты что, жмуриков никогда не видела? Чего ты рвёшься, словно он твой родственник. Первый, никак? С почином что ли тебя, Скворцова.

Она выглянула в коридор и громко, словно и не было вокруг людей, мягко говоря, нездоровых, крикнула:

– Врача во вторую палату!

Иришка глотала слёзы, отказываясь верить в смерть пациента. Действительно, за те полтора года, что она здесь работала, на её дежурствах никто не умирал – повезло.

А старика было жаль. Она вряд ли могла объяснить самой себе, а уж тем более Кире, причину этой особенной жалости.

Синельников был тихим. Он не кричал, никогда ничего не требовал, много читал, часто рисовал в тетради, которую ему принесла Иришка, потом рвал рисунки и тихонько плакал, отвернувшись к стене, никому о своих бедах не рассказывая. За диагнозом «шизофрения» всегда скрывается чья-то сломанная жизнь, исковерканная судьба, трагедия.

И те, кого принято называть психами, психи и есть, вот только слово это превратившееся в оскорбительное, ругательное, означает, что у человека есть душа, и душа эта больна.

О таких больных скорбят небеса. И существует для этих лечебниц вполне соответствующее их духу название: лечебницы для душевнобольных или дома скорби. Иришка чувствовала, что и Синельникова гнетёт изнутри какое-то невысказанное чувство вины или обиды. На все расспросы он отвечал только одной фразой: «Апельсины в холодильнике. Скажите им, пожалуйста. И закройте окно…». А все попытки узнать о нём немного больше скупых, стандартных записей в истории болезни вызывали неизменные насмешки Киры:

«Всех их тут что-то гнетёт, и мы тоже под их гнётом ходим. Дурики – одно слово!»

Вот и сейчас, вроде бы – отмучился старик, отстрадал, но Иришка не могла смотреть на смерть равнодушно и цинично, в отличие от Киры, снискавшей себе недобрую славу, как среди пациентов больницы, так и среди персонала.

– Надо же когда-то начинать, – без малейшего намека на сочувствие хихикнула Кира, – эй, Скворцова, да ты рано ревёшь! Гляди-ка, очухался твой дедок! Намучаешься ещё с ним сегодня.

Иришка схватила руку Синельникова и радостно выкрикнула:

36
{"b":"169926","o":1}