Стыдно. Черт побери. Я-то при чем? Но мы с Чакалом делили эмоции так же, как сиамские близнецы делят между собой систему кровообращения, и я краснел вместе с ним и тонул в трясине всеобъемлющего позора. Это чувство было мне знакомо прежде, но я никогда его не испытывал, с тех пор как… я даже не помню, с каких пор. Наверное, последний раз в детстве, в ту пору, когда у каждого случались промахи. Например, ты проигрывал матч в кикбол, и ребята, болевшие за тебя, начинали кидаться большими красными лохмотьями кедровой коры. [524]Все вокруг смеялись над тобой, а тебе отчаянно хотелось провалиться сквозь землю, ты одновременно испытывал ненависть к издевателям и страх, что они оттолкнут тебя, и эти чувства нисколько не противоречили друг другу… Но у Чакала даже не оставалось надежды на передышку, как у тебя, — ведь ты мог убежать с поля, бросить игру, пойти домой к родителям, пожаловаться школьной медсестре, которая относилась к тебе с большим сочувствием… А потом ты вырастал, и горечь поражения забывалась. Тогда как для Чакала был только один выход, а я только что наглухо перекрыл его. Я вперился взглядом в руку 2 Драгоценного Черепа — нефритовые щитки вокруг запястья, на обнаженном предплечье корочка киновари, распадающаяся на чешуйки на рыхлой коже, торчащий из них одинокий пучок черных волос, словно апорокактус в пустыне Мохаве. Я хочу сказать, что эпифитные [525]кактусы обычно растут… Оба-на. Сейчас вырубимся. К этому моменту мы сдерживали дыхание уже около минуты, и у меня перед глазами поплыл серый туман, как однажды, когда я маленьким порезался и чуть не истек кровью. Хищный голос, который я приписал 2 Драгоценному Черепу, пронзил углекислотный гул в нашем черепе, и мне послышалось слово лук’кинтик — «осквернение». По тону великодома мне показалось, что он оправдывается. Мольба? Горячие пальцы протиснулись мне в рот. Я потерял чувство ориентации в пространстве и начал падать в мягкую красную темноту. «Неужели я наконец лечу вниз?» — спрашивал я себя. Пожалуйста, дай мне упасть, не удерживай меня, дай мне свалиться, я хочу этого, я хочу этого.
(29)
Я ничего не видел и не чувствовал, но каким-то чутьем определил, что короб слишком короток, чтобы я мог вытянуться, и чересчур низок, чтобы я сумел присесть. Что меня вполне устраивало. Ужас настолько меня обуял, что я съежился калачиком.
Зудит. Зудит в глазах. Почесаться бы.
Не получается. Руки связаны.
Пить хочется.
Я попытался проглотить слюну, но не мог закрыть рот. Наконец мне все же удалось это, но слюны во рту не оказалось, отчего мне стало только хуже. Тьфу. Черт.
Я скукожился в позе зародыша на левом боку. Нет-нет, скорее на правом. Где моя рука? Вероятно, я придавил ее своим весом. И она затекла от плеча до пальцев. Правой ноги тоже не было. Или левой. Если бы я их увидел, то сказал бы точно. В любом случае, та половина моего тела, на которой я лежал, вся онемела. Растянутые мышцы верхней части страшно болели. Бог знает от чего. Зудит. Я, извиваясь, попытался почесать левое веко о стенку. Дотянулся. А-а-а, благодать.
Кхе.
Я замер, ощутив колебания непонятного происхождения. Нет, я точно сохраняю неподвижность. Это короб. Он раскачивается. Туда-сюда. Его, очевидно, подвесили. Высоко ли? Снова трусь щекой о стену. Она узловатая и податливая. Не сплошное дерево, а плетенка. Я вишу в корзине.
Что ж, разумно. Нет острых кромок — не порежешься, нет жесткого пола — не ушибешься. Обитая мягким камера. Они хотят, чтобы я остался жив. В общем и целом. Неудивительно, что рот не закрыть. Туда воткнули какой-то ком, чтобы я не укусил себя за язык и не истек кровью. Я немного распрямился, потом повернулся, упираясь в стенку короба. У него была ширина в одну длину руки, а длина — в две, и я своим помутившимся сознанием отметил, что уже начинаю мыслить майяскими категориями и оперирую единицами приблизительно по двадцать шесть дюймов, а не футами и метрами. Высота короба составляла около полутора длин руки. Ни встать, ни вытянуться… о черт, черт. На меня накатил приступ клаустрофобии, и я понял: все, сейчас потеряюсь вконец. Однако собрал остатки воли в кулак, вопреки (или благодаря) боли и усталости. Все-таки мое новое тело пострадало изрядно. Успокойся, успокойся, cálmate, все хорошо, Джед, ты жив, все утряслось. Спокуха. Запаникуешь — и можешь ставить на себе крест.
Пить хочется.
Токи воздуха, излучавшие тепло камни внизу, щенячий скулеж где-то за стеной подсказывали мне, что я нахожусь в маленьком закрытом дворе и сейчас вторая половина дня. Наверняка. Я прислушался. Откуда-то доносился хруст, курлыкали индейки, журчал ручеек, еще одна собака — взрослая — лаяла далеко-далеко, и на этом фоне проступил отдаленный, но всепроникающий хор бесчисленных хлопков, ностальгический, вызывающий слезы звук, — так женщины готовят ваахоб, лепешки, перекидывая кукурузное тесто с одной ладони на другую. Он оставался неизменным с самого детства Джеда, моего детства. А потом я различил (подумать только, эти новые уши просто как радары) крики игроков, такие родные, как стук материнского сердца в чреве, и глухие удары каучукового мяча.
Оба-на.
Перед моим мысленным взором возникла картинка игры в хипбол — явно из прошлой жизни Чакала. Лес и просека с насыпями земли и стволами по сторонам (этакая зачаточная спортплощадка), два голых паренька, а за ними смутно — группка людей у конца поля. Лицо одного мальчишки было окровавлено. Его наказывают? Нет, я услышал подбадривающие голоса болельщиков и понял, что мяч попал ему по лицу и такой удар давал противнику выигрыш. Но видение тут же сменилось другим перешло в воспоминания Чакала о его последней игре, полностью постановочной, один на один против 9 Клыкастого Колибри. Ахау выступал там в роли 7 Хунахпу, героя-близнеца, [526]а Чакал изображал Девятого Владыку Ночи. Короче, был плохим парнем. Играли ночью, и поле освещалось сотнями высоко поднятых факелов. (Клыкастый Колибри стоял на другом конце площадки в маске и в сандалиях на высокой подошве, словно на ходулях, но это не могло скрыть его ярко выраженную ахондроплазийную карликовость. [527] «Рабочие сцены» (а может, слово «невидимки» — как в японском театре — подходит лучше?) с помощью двух тонких шнуров, прикрепленных к длинным палкам, таскали пустой бумажный мяч туда-сюда, как птицу в театре марионеток. Публика, конечно, все понимала, но ее никто и не собирался обманывать. Что касается духовного воздействия, то здесь манипуляции производили ничуть не меньший эффект, чем настоящая игра.
Двоих парней я точно знал — они играли со мной в одной команде. Гладколицего звали Хун Шок (1 Акула), а того коренастого, с плоской физиономией, — 2 Рука. Но до чего же трудно пробиться сквозь чужие воспоминания, как…
Так, снова возникает этот вопрос. Что чувствует человек, становясь частью кого-то другого? Это все равно что проснуться в полной темноте в большом незнакомом доме, наполненном мебелью и objets, [528]и пытаться найти выход. В глубине души я всегда считал себя настоящим майя, но теперь понимал: я всего лишь невоспитанный, невежественный янки, яппи, янг. Получив новые тело и разум, я увидел мир совершенно иным. Например, я всегда считал Землю (мы говорим: мих к’аб’, нулевая Земля, нулевая скорлупа творения) круглой, точнее — шарообразной. Но теперь я представлял ее не сферической и, конечно, не плоской, а похожей на стопку лепешек. Каждый слой, или щит, находился в другом, как кожурки расплющенной луковицы. К тому же эти оболочки были живыми.
Удушье.
Ну же, дыши. Эта дрянь во рту. Может, губка. Открой. Так. Закрой. Не могу. Опа. Кислотная отрыжка — сплошное мучение. Я втянул ртом воздух, и боль в моем растрескавшемся горле несказанно усилилась. Но я стерпел, чего не сумел бы сделать в шкуре Джеда. Да, тело Чакала довольно выносливо, тут нет вопросов. Но проку от этого никакого, если я не могу двигаться. Жажда. Нет, мне и в самом деле нужно проглотить слюну. Включить язык. Где он? Отрезан? Нет, постой. Онемел. На своем месте. Нормальный язык. Не вешай носа, приятель.