Я говорю грешной душе моей, полной химерических вымыслов и неясных желаний – ее незаконных творений: «О дщерь Вавилона, опустошительница! Блажен тот, кто воздаст тебе за содеянное! Блажен, кто схватит младенцев твоих и разобьет о камень!»
Умерщвление плоти, пост, молитва и покаяние – вот те доспехи, в которые я облачусь, чтобы бороться и победить с помощью бога.
То был не сон, не безумие – так было на самом деле. Порой она глядит на меня тем страстным взглядом, о котором я раньше писал вам. Ее глаза полны непонятного и непреодолимого притяжения. Этот взгляд влечет, искушает, приковывает к себе мои глаза. И тогда, должно быть, мои глаза, как и ее, пылают гибельной страстью: как глаза Амнона, когда они останавливались на Фамари [63]; как глаза князя Сихема, когда он глядел на Дину [64].
Когда мы так смотрим друг на друга, я забываю даже бога. Ее образ проникает мне в душу и побеждает все. Красота ее сверкает ярче всей красоты мира; и мне кажется, что небесные наслаждения ничто перед ее любовью, что вечные страдания не сотрут из памяти того безграничного блаженства, которое изливает на меня один ее взгляд, быстрый, как молния.
Когда, придя домой, в ночной тиши я остаюсь один в комнате, я осознаю весь ужас моего положения и составляю благие планы, но они рушатся на следующий же день.
Я обещаю себе сказаться больным или найти иной предлог, чтобы больше не ходить к Пепите, – и на другой же вечер снова иду к ней.
А батюшка, в высшей степени самонадеянный, не подозревая всего, что происходит в моей душе, говорит мне, когда наступает вечер:
– Иди к Пепите. Я приду попозже, как только закончу дела с управляющим.
Мне не удается придумать отговорки, я не нахожу предлога. Мне следовало бы ответить: «Не могу», – а я беру шляпу и иду.
Я вхожу к ней, она протягивает мне руку, – и я вновь околдован. Я весь преображаюсь. Всепожирающий огонь проникает в мое сердце, и я могу думать только о ней. Если она не одарит меня в первую же минуту одним из тех взглядов, о которых я вам писал, я сам его ищу и требую с упорством безумца. Охваченный непреодолимым возбуждением, я смотрю на нее и каждый миг открываю в ней новые совершенства. То вдруг увижу ямочки на щеках, когда она улыбнется, то несравненную белизну кожи, то прямую линию носа, то маленькое ушко, то мягкие линии и восхитительный рисунок шеи.
Я прихожу в ее дом против воли, словно повинуясь заклинанию, и, войдя, попадаю под власть непобедимых волшебных чар.
Я не только с восторгом любуюсь Пепитой: слова ее точно музыка звучат в моих ушах, раскрывая мне гармонию вселенной; мне кажется, я вдыхаю ее тончайший аромат, он слаще запаха дикой мяты, растущей на берегу ручья, и аромата лесного тимьяна.
Я весь горю и не понимаю, как мне удается по-прежнему играть в ломбер, вести беседу, разумно отвечать, – ведь все мои мысли заняты только ею.
Когда скрещиваются наши взгляды, кажется, в их лучах встречаются, сливаясь воедино, наши души. Мы читаем в них повесть любви без слов, читаем поэмы, для которых не хватает человеческого языка; мы поверяем друг другу тайные чувства и поем песни, которые не под силу ни одному голосу, ни одной благозвучной цитре.
С того дня как я видел Пепиту в Посо де ла Солана, мы больше не встречались наедине, мы ничего не говорили один другому, и однако – все уже сказано между нами.
Когда я, освободившись от власти ее очарования, лежу ночью у себя в комнате и пытаюсь бесстрастно постичь все происходящее, я вижу, как у ног моих разверзается пропасть, она зовет меня, я скольжу, я падаю на ее дно.
Вы мне советуете чаще думать о смерти, – не о смерти Пепиты, а о своей. Вы советуете размышлять о непрочности и быстротечности земного существования и о загробной жизни. Но эти мысли не в силах испугать меня или удержать. Как мне бояться смерти, если я жажду умереть? Любовь и смерть – сестры. Чувство самопожертвования властно поднимается из глубины моего существа и призывает меня целиком отдаться любви или погибнуть ради любимого существа. Я жажду раствориться в ее взгляде, потонуть в лучистом сиянье ее глаз, умереть, глядя на нее, хотя бы за это я был осужден на вечную гибель.
Не страх, но сама любовь дает мне силу бороться против любви, – против той любви, что внушает мне Пепита. Да, я понял, я знаю, что люблю ее, но в душе моей в могучем единоборстве возникает любовь к богу. Тогда все меняется и сулит мне победу. Тот, кого я люблю высшей любовью, представляется моему духовному взору ослепительным солнцем, заливающим пространство волнами света; а то, что я люблю земной любовью, блуждает в воздухе подобно пылинке, позолоченной солнцем. Сияние ее красоты, ее привлекательность – не более чем отражение этого несотворенного солнца, не более чем сверкающая, мимолетная, непостоянная искра беспредельного и вечного пламени.
Моя душа, охваченная любовью, жаждет обрести крылья, чтобы, поднявшись ввысь, сжечь в ртом пламени все, что есть в ней нечистого.
Уже много дней жизнь моя полна непрерывной борьбы. Не понимаю, каким образом недуг, которым я страдаю, не отражается на моем лице. Я почти ничего не ем, не сплю. Если сон смежает мне веки, я внезапно просыпаюсь, исполненный тревоги, и мне кажется, будто я только что участвовал в битве мятежных и добрых ангелов. В этой битве света против тьмы я сражаюсь за свет; но иной раз мне представляется, что я перехожу на сторону врага, что я бесчестный дезертир, – и мне слышится голос Патмосского орла [65]; он говорит: «Люди возлюбили тьму более, чем свет». И тогда ужас наполняет меня, и я считаю себя погибшим.
Я должен бежать, иного выхода нет. Если до конца месяца отец не разрешит мне уехать и не поедет со мной, я убегу и скроюсь, как вор.
23 мая
Я не человек, я презренный червь, позор и стыд человечества; я лицемер.
Душа смертельно скорбит о беззаконии моем.
Стыжусь писать вам, но, превозмогая себя, пишу. Мне надо исповедаться вам во всем.
Мне не удается побороть себя. Я не только не перестал навещать Пепиту, но каждый вечер спешу прийти еще раньше, чем прежде. Точно дьяволы против моей воли тащат меня в ее дом.
К счастью, я никогда не застаю Пепиту одну. Я не хотел бы увидеться с ней наедине. Добрейший отец викарий почти всегда меня опережает; он объясняет нашу дружбу сходством благочестивых вкусов и полагает, что она покоится на набожности, как те невиннейшие дружеские чувства, которые он сам питает к ней.
Мой недуг усиливается. Как камень, оторвавшись от купола храма, падает все быстрее и быстрее, так и душа моя стремительно падает в бездну.
Теперь, соединяя наши руки, мы вкладываем в рукопожатие весь трепет наших сердец и точно с помощью дьявольского волшебства переливаем и смешиваем нашу кровь. Я знаю, Пепита чувствует, как стучит в ее венах моя жизнь; и я сам ощущаю в крови биение ее жизни.
Вблизи я ее люблю, вдали – ненавижу.
Рядом со мной она привлекает меня, притягивает, покоряет кротостью и налагает на меня сладостное ярмо.
Вдали воспоминание о ней убивает меня. По ночам я грежу, будто она перерезает мне горло, как Юдифь [66] полководцу ассирийцев, или вонзает в висок кинжал, как Иаиль Сисаре [67]. Но когда я рядом с ней, она кажется мне супругой из «Песни песней», и я мысленно зову ее, и благословляю, и называю запечатленным источником, закрытым садом, лилией в долине, полевым нарциссом, моей горлицей и сестрой.
Хочу освободиться от этой женщины – и не могу. Ненавижу ее – и поклоняюсь ей, как божеству. Едва мы встретимся, душа ее вселяется в меня, овладевает мной, подчиняет и смиряет меня.
Каждый вечер, уходя от нее, я твержу себе: «Я был у нее в последний раз», – и на следующий день прихожу снова.