— Возил, стало, я эту барыню. Позавчера возил в «Казанскую».
— Боркову барыню?
— Ее самую.
— Одноё?
— Одноё. Его-то ты, Марк Иваныч, слышь, к губернатору повез, а мы так, зря к «Российской» в те поры. Месячного у нас теперь нету. А тут швейцар выбежал. Карета свободна? Свободная, говорю. А только там? в «Казанской»-то гостинице? она, барыня-то, с полчаса, не более, пробыла.
— В «Казанскую». Ишь ты. Не место бы…
— А ты то пойми: дела у них всяческие. И в разных, стало, местах.
— Так на то он — полковник. А супружница, чай…
— А кто их знает. Да и не наше то дело. Про все болтай, а эти дела самые…
В столовой шебаршинского дома переполох радостный на много минут. Из-за стола хозяин с хозяйкой встали, навстречу Боркам. Говорили:
— Как мы рады. Как рады!
Жандармский полковник Борк, недавний гусар, по-гусарски слова говорит. За столом сидит, ус покручивает, на жену-красавицу не глядит, хохочет. Вспомнит вдруг свое что-то, чуть бровями поведет и замолчит, и стакан на стол. Но взор украдчивый видит лица радостные. А кто на него, на полковника Борка смотрит, смотрит взором восторженным. На него ли? Не на жену ли его, Дарью Николаевну? Ну, да это-то… И успокоенный Борк уверенным голосом рассказывает петербургские новости.
Слушают все и молчат. Петербургский полковник. И только что оттуда. Из бильярдной комнаты лишь стуки, возгласы слышнее стали. Молодежь там. Но скоро оживился длинный стол. Разные люди заговорили. Звон веселый прерванного ужина заиграл снова, забился в просторной комнате. И с полинявших и полопавшихся обоев глядели дорогие картины на разноликих гостей. Под бойкими ногами двух слуг тряслись половицы, и звоном легкомысленным вторила бегу тому хрустальная, фарфоровая красота на открытых полках буфета. Говорили гости и хозяева о Петербурге, говорили о надвигающейся буре народной; но пред сиянием важным голубого мундира полковника нисколько не боялись, не верили, шутили и пили вино. А вино и очень дорогое было, и очень дешевое.
— Бывали и потруднее времена. Теперь что! То там, то здесь вспыхнет. А ядра нет.
— Ну, все же смута…
— Смута! Что смута? Смута еще не революция.
— Я вам больше скажу. Смута исключает революцию. Революция когда опасна? Когда вожаки настоящие…
— Вожаки! Какие тут вожаки…
— Полсотни мальчишек…
— Я и говорю. Настоящие вожаки стройно дело ведут. План действий выработан. Настоящие вожаки не позволят…
— А вам, Кузьма Кузьмич, жаль, что их нет, настоящих-то! Уж так вы горячо…
— Ха-ха… А, пожалуй, и жаль. Жаль, что правительству по нескольку раз в столетие приходится воевать с бандой недоучек-семинаристов и сиволапых мужиков. По-моему, четырнадцатое декабря двадцать пятого года единственная приличная страница в истории русских неурядиц.
— Кузьма Кузьмич, дорогой хозяин, эти слова ваши пожалуй что и не приличествуют гражданину и верноподданному.
— Дорогой полковник, мои убеждения слишком известны, чтоб можно было истолковать… Но я стою на своем. Если враг необходим, приятнее в лице его видеть не шушеру, не подонков, а лиц, сколько-нибудь равных…
Но лицо полковника сделалось красным. Невольным жестом он даже стукнул ножом по тарелке.
— Позвольте, по-озвольте, Кузьма Кузьмич! Я изумлен и положительно не постигаю, не по-сти-га-ю, как правительство может в подданном своем видеть равного врага. Притом, заметьте, в подданном, ставшем в тот самый момент преступником, и не просто преступником даже, а вне закона. Затем, пребывать в некотором как бы восторге, говоря о печальнейшей странице истории, когда часть армии, правда, ничтожная… Ничтожнейшая…
— Свят, свят, свят! Что вы со мной делаете, полковник? Возможно ли так исказить… Да я не верю. Вы пошутили. Скажите, что вы пошутили и ни на одну минуту не подумали, что я… Да я вам сейчас «Московские Ведомости»… Там я письмо в редакцию… Господа! Предлагаю тост за скорейшее и уж навсегда избавление родины от кошмарного призрака революции. Ура!
И отвечали разноголосо:
— Ура! Ура! Ура!
И звенели стаканы.
Из бильярдной вышел стройный корнет. Долгим взором тайным посмотрела на него полковница, Дарья Николаевна. И вздохнув, и улыбнувшись чему-то своему, отвела глаза. То был Никандр, сын Семена Яковлевича. Обрадовавшись шуму, оборвавшему неприятную минуту спора, хозяйка Анна Яковлевна голосом крикливым к Дарье Николаевне:
— Вероятно мы скоро в Петербург. Вы представить себе не можете, как истомилась я здесь. Конечно друзья не забывают. Но так редко…
Руки, украшенные многими кольцами, непринужденно летали над столом. Слушала хозяйку, чинно склонив чуть к плечу головку, Дарья Николаевна Борк. Свежо и молодо казалось лицо ее при свете ночных огней над музыкой тихой изящного платья. Но в глазах грусть. Какая-то привычная грусть. Грусть ли сознания надвигающейся старости, которая шепчет лукаво: а завтра? а завтра? Другая ли тайна? Томящимся голосом обрывным слова короткие говорила.
Хозяин за спиною полковника, в пододвинутое кресло сев, торопливо ему и горячо говорил. А тот в пол-оборота ему:
— Но все же нельзя-с… При большой компании… И, так сказать, в роли хозяина… И мой святой долг… Уж вы извините…
С другого конца стола долетел до хозяйки шепотный, но резкий голос Никандра:
— Ну мундир мундиру рознь…
Бритому господину во фраке умоляюще закричала:
— Пожалуйста, сейчас. Нет, сейчас. Прошу. Очень прошу. Не бойтесь, слушать будем.
Пожал плечами бритый. Встал. Ленивой походкой приблизился к роялю. Подоспевшему аккомпаниатору:
— Ну, хоть это сначала.
Звуки музыки. И запел баритон, тишину мгновенную разорвав. Грустнее еще стало лицо Дарьи Николаевны.
Яша, единственный сын хозяина, говорил Яше Макаровичу, отведя его в бильярдную:
— Ах, уж это пение… А Борк-то, Борк-то каков! Из гусаров в жандармы. Долгов у него, говорят… А каков мундир у Никандра! Обратил внимание? Не понимаю я тебя, Яша. Университет кончил, и в этой дыре засел. А мы, знаешь, опять в Питер скоро. Мамаша говорит.
Не слушая, на диване сидел Яша Макарович. Сгорбился. Локти в колена, подбородок в ладони. С отъезда Виктора скучен стал и молчалив. Не только того ему жаль было, что Доримедонтово дело нисколько не распуталось. Тусклые невеселые мысли скуки складывались так:
— Будто были люди, и нет никого. Этот умирает, молчит. Тот уехал ни с того, ни сего. К Горюновым зайдешь — от старухи слова путного не добьешься, Дорочка не выходит. Скисла совсем Дорочка. Как я вот. Как я. А maman! Эх, кабы злобы настоящей занять у кого-нибудь. Я бы показал… Я бы заработал… Дядя Семен вот… Надо бы к дяде Семену пробраться. А что я, такой, сделаю! А Никандр этот… Прикатил. Надо бы подумать, в какой мере он опасен… Подумаешь тут, разберешься. Когда мозги от всех этих огорчений замерзли совсем. Коська дурак что-то maman наговорил. Непременно наговорил. Чувствую… А от этого шебаршинского кабачка пуще неразбериха. Однако, про Петербург разговор. На что надеюсь? На Семена или на Доримедонта? Этот вот тоже племянник. Ба! Коли так, мне-то чего? И без меня сладится. Да нет. Не похоже. Ах, мозги замерзли. Ну, жизнь… Ведь книжки развернуть не могу который месяц; газет, и тех не читаю. А еще хотел на естественный. Ведь, недавно еще хотел. Куда уж тут…
Так, на диване сидя, думал, будто говорил с кем-то; кого-то, похожего на Антона, представлял себе сидящим напротив.
А рядом на диване, развалясь, сидел Яша Кузьмич, болтал, смеялся, ногой покачивал. Голубой чулок свой разглядывал и лакированную туфлю.
Перед ними стукались бильярдные шары. Сидели два Якова, двое старших внуков железного старика, четверть века назад от живых отошедшего. Двое внуков, получивших при крещении имена в честь его, в честь железного деда.
В гостиной столы карточные расставили. В столовой у длинного стола, кто тусклыми глазами, кто веселыми, на беспорядок послетрапезный глядя, сидели немногие гости, привыкшие к шебаршинскому дому, как к своему клубу.