— Вот он сегодня хороший какой!
Письмо Виктор прочитал. Захохотал. Юлии перебросил.
— Нет, ты вслух. Вслух. Вникай, Степа.
Читала. Степа Герасимов недоверчиво на Виктора косился. Про семью Виктора, про родных его мало он знал очень. Не рассказывал Виктор. И Юлия не говорила. Узнав не от Виктора, после той ночи первой, уже в России, думала!
«Зачем же буду говорить, коли он молчит».
«…Итак, ждем тебя, милый Витя. Тебе, наверно, самому нужны деньги. А если и не нужны сейчас, то потом пригодятся. А мы очень ждем тебя. Вонми же просьбе нашей».
Это уж Яшина приписка.
Смеялся Виктор громко. Юлия улыбалась, подчас стараясь смехом явным развеселившегося Виктора в настроении его удержать. Степа Герасимов туда-сюда подглядывал, спрашивая:
— Мильоны? Почему мильоны?
А Виктор хохочущий:
— Вонми! Вонми! И как это я забыл совсем, что там где-то братцы мои проживают. И еще вот Доримедонт. И почему только Яков и Антон? Коли на то пошло, еще там должен быть. И две сестры…
Тень по лицу пробежала. Будто кто лампу ртутную в комнату внес. Смолк. В свое ушел. Слова Юлии вокруг него забегали; слова щекочущие. Вернуть хотела веселость. Степа помог. Вопросы искренне недоумевающие. Лицо милое?
— Стало быть, ехать?
Виктор сказал. И не внятно было: шутит? На родину ехать хочет? Юлия почуяла что-то. Как по дощечке опасливо пошла, слова осторожные заговорила.
— …Можно бы поехать. В Россию давно пора. Не сегодня-завтра великое там начнется. Ты вот газет не читаешь. А даже стыдно подчас, что в такое время за границей. Будто из трусости. В Петербург бы. Ну, мимоездом и туда. С братьями повидаешься.
— А кстати и финансовый вопрос разрешить?
— Это как хочешь.
— А что? Пора? Как наши сребренники? Знаешь, Степа, я, кажется, у Юлии на содержании. Мои-то все вышли. Или еще не все? Сколько, кстати, Юлия, у нас денег? Всего? Меньше мильона?
— Поменьше.
— А много поменьше?
— Много поменьше.
— А до России доехать хватит? Или из Парижа ждать? Только ведь там проблематично. У этих «отверженных» редко продается.
— Хватит. Хватит до России доехать. И до Австралии хватит. Поедем, право.
Смеялась.
— Стало быть, пошантажировать этого Доримедонта… Фу! Что я! Доримедонт умер. Тех, других пошантажировать. Идея. Благой совет. А потом в Петербург революцию делать?
Степа Герасимов заговорил горячо. Подумалось ему: Юлию Виктор обижает.
— Какой шантаж? Какой шантаж? Вот что. Твоих дел денежных до сегодня не знал. А по письму только по этому. Какой шантаж! Это право твое. Да нет, не право только, обязанность.
Письмо взял. Читал. Не раз взор с бумаги поднимал, спрашивал пояснений. Отвечала, как могла Юлия. Виктор к окну подошел задумчивый. В небо солнцевое, будто в мглу сумеречную, вглядывался глазами круглыми, вот опять увидевшими яму смерти. Дочитал письмо Степа, слова Юлии дослушал тихие, лоб потер. К Виктору подошел. Руку ему на плечо.
— И будешь ты просто дурак, если не поедешь. Ведь ясно, как на ладони все. А что ты другу до сегодня ни слова, о том после поговорим.
— Какой друг? Почему друг?
— Как — почему? Друг я тебе. Люблю тебя.
— Не надо друзей. Друг это стыдно и гадко. Не может быть человек один, страшно ему, тогда друг. А любишь ты не меня, а Юлию. А о друзьях вот что. Друзья это такая же гадость, как русские клопы. Валяется этакий толстый хам на диване, пятерней себя ласково скребет. Радуется, подлец, что не один он; то там, то здесь его клопики покусывают. Это, мол, они меня любят; ну, и я их люблю. Фу, гадость! Не надо клопов… то есть друзей. Человеку одному быть нужно.
Испугу более, чем обиды было в глазах Степы, когда он бормотал:
— Ты уж того… Ты уж это не слишком ли…
Вдруг — и для себя не неожиданно ли — сплюнул и решительными шагами к двери:
— Прощай, коли так… Прощайте, Юлия Львовна. Не могу я.
— Сиди, Степа. Что ты как чайник на плите! И не за клопов ты обиделся. Тебе то неприятно, что про Юлию я сказал. И какие люди пошли! Дрянь, а не люди. Походя лгут. И себе и всем. Любишь, и люби на здоровье. Не грех. А хоть бы и грех. Нужно только, чтоб красиво.
За ручку двери держась, Степа на спину Виктора поглядывал, все еще у окна стоявшего. И видел Степа взгляды просящие Юлии:
«Останьтесь Останься».
Степа Виктору:
— Чтоб красиво? А ты красив? Красив думаешь?
— Я хоть не лгу. Вот на Волгу на эту ехать… Я так и говорю: еду шантажировать родственных толстосумов. А ты — обязанность гражданина. Она вот тоже юлит как-то. А что, право, не махнуть ли в Россию? А, Степа?
— Я с Юлией Львовной согласен. Оно стыдно вдали от родины теперь быть.
— Ну что ж. Поедем все в Россию. Все равно тоска. Я родственников шантажировать, вы революцию делать.
— Не любишь ты Россию. И нехорошо это. А с недавних пор и грешно.
— А ты любишь?
— Что за вопрос!
— Именно: Россию любишь? Страну Россию?
— Страну Россию. Да чего ты!
Виктор в комнату лицом обернулся. Весело смеялось лицо бледное, но и чуть грустно.
— Ну и врешь. Степа. Оба вы врете.
— Да как ты смеешь! Это святое. Шуток тут не нужно.
— Врете, говорю. Нельзя любить Россию, как, страну по той причине, что страны такой нет.
И помолчал, серьезно уж глядя на тех двух. Степа сел-упал на диван. А Виктор:
— Да. К сожалению нет такой страны. Есть государство Россия, есть географическая величина, есть военная сила — Россия, ну, финансовая сила… что хотите еще. А страна Россия… Нет такой страны. А как любить то, чего нет!
— Наконец-то ты определенно сошел с ума. Впрочем объяснитесь, Виктор Макарыч. Вас слушают.
Плечом о косяк окна туманного опершись, ровным голосом, чуть грустным, говорил Виктор:
— Страну понимаю как результат накопления дел рук человеческих. Рук одного народа. И накопление векового. Многовекового. В старину вот романский город страной был. Часто один замок был страной. Накопляли люди красоту. Подчас лживую с нашей точки зрения красоту, но красоту и силу. И правнук сидел под сводами, прадедом выведенными, на его скамье резной сидел и книгу прадедом изученную читал, и пометки его на полях видел. И меч дедовский брал, и кровавые пятна его целовал. Накопление вековое, накопление и каменная стена вокруг, вот что есть страна. Тогда воздух другой. Выросший в стенах тех человек иным воздухом дышать не может. Да и понятно. Он камень не как камень любит. В камне идея. В вещах идея. Идея и экономия сил. Дед стены дома вывел. Отец обогрел их. Я украшаю эти стены. И сыну моему не трудно любить их, камни эти, эти вещи. И для внука моего они уж не мертвые вещи, а живая легенда. Из замков, из городов долговечных история делает настоящую страну. И сыны той страны любят зримые, осязаемые сказки прошлого. Любят, понимают и учатся. И в чужом воздухе им трудно. Прошу заметить: не о высших классах только говорю. Или вы не видите, как здешняя беднота итальянская любит свою святую красоту. Помнишь, во Флоренции тот маленький пожар. Загасили тогда. Помнишь, старухи нищенки плакали? И ведь не церковь горела. А что старухам тем! Да. Сынам такой страны чужой воздух — не воздух. Тут и поэзия: поэзия дивной сказки; тут и арифметика: не должен я из краткой жизни тратить много лет на делание того, что уже сделано. Не будете же вы спорить, что с этой точки зрения одна Венеция более страна, чем какая-нибудь Эскимосия. Ну, если ты эскимос и любишь свою Эскимосию, так ты не страну любишь, потому что страны такой нет, а родину любишь. Родину. Оленей любишь, северное сияние, ну климат, если уж вкус у тебя такой. Слова у вас очень дешевы. Страна! То край, а то страна. Нарымский край, Чукотский нос — не страны же это. И пампасы не страна. И заметь: пока не говорю ни о социальных условиях, ни о государственных. Пусть завтра Италию завоюет кто-нибудь. На сотни лет Италия — Италией останется. А Чукотский нос пока — Чукотский нос. Да, Россия! Начнем с арифметики, что ли. Живут люди и умирают, свой срок проживши. И за тот срок должны они, как кочевники, наново все себе сделать. Правнук в люльке прадеда не спит. И дом ли, изба ли — ничего ему не поют. Я пока о народе говорю. Каждые пятнадцать-двадцать лет все сгорает; по статистике это. Если не два-три раза жилье себе за жизнь выстроит, это уж счастье. Как прадед жил? А Бог его знает как. Верно так же, как я. На погорелом месте жилье себе выстроил и жил. Тут уж тебе не накопление, не святые стены. Тут кочевье. То есть психология кочевья. А кочевье не страна. Это Алеутия, это Эскимосия, это черт знает что, но уж не страна. Нет. И скамья новая, и букварь новый. И начинаю я жизнь с того и так же, как прадед мой начинал. Ну, и кончаю жизнь так же. Устное предание… А откуда любовь возьмется? Ну, у вас-то любовь берется очень просто. Есть такой ящичек в душе. Написано: любовь к родине. У тех он полон, а у вас пуст. Давай наполним. Разве трудно! Коли нет ничего, мы березки туда положим. Березки, хорошенькие такие деревца, и русские. Ну, климат еще русский туда же. Ну, что же еще? Впрочем это уже поэзия, а не арифметика. Ладно. Пусть поэзия. Пусть будет поэзия. Ну, Москва. А лобное место видал? Решеткой его огородили и из года в год ремонтируют, и разными колерами красят. Поэзия это? Да? Поэзия? Страна! Помнишь, сказано: три праведника, и пощажу. Ну, найди-ка хоть три города. А если и есть уголки, то там жизнь умерла. Монастыри вот. Усадьбы. Из них страны не сделаешь. Страны, которую любить можно, страны, сыном которой себя почитаешь. А березки любил. Искренне любил и небо русское. И вспоминал. Каюсь. Как эскимос северное сияние любит. А теперь не хочу так. А в Россию поедем. Что ж. И к алеутам съездить не мешает. Едем в Россию, господа. Завтра едем!.. Да-да-да. Степа оппонировать хочет.