Договорил, просмаковав все слова свои, с особенной ласковой важностью играя словами, в которых попадался звук «р». Те слова по комнате катились, как серебряные шары. С кресла вставая и в поручни упираясь, голову на миг в плечи спрятал. И затрещала-вскоробилась белоснежная накрахмаленная грудь.
Сорвавшись, встала и хозяйка.
— Корнут Яковлевич. Вам не нужно будет долго ожидать ответа. Благодарю за честь. Но я не пойду за вас замуж. То есть, вообще, не собираюсь. А кстати, когда будете в Санкт-Петербурге, спросите у господина министра, не допускают ли его предначертания каких-либо сердечных чувств в брачных делах.
Начав спокойно и размеренно, побледнела и голову на стройной шее подняла по-королевски.
Папиросу в черных зубах зажав и на дверь глядя, Корнут сказал. И будто чревовещателем был: говорил спокойным голосом слова, а где-то рядом кто-то смеялся злобно.
— Несомненно, Мария Александровна, вы вправе распоряжаться своей судьбой, как заблагорассудите. И обиды в отказе вашем никакой для себя не усматриваю, тем более, что формального, так сказать, предложения руки и сердца не делал. Но неосторожные слова ваши относительно его превосходительства господина министра и вообще относительно материи, шуток не допускающей… да, да… эти слова ваши, а в особенности тон… да, да… тон речей ваших заставляет меня серьезнее отнестись к тем слухам, которым доныне я веры не давал… да, да… веры не давал, не предполагая, что в старинном роду… да… будучи дочерью почтенного коммерсанта… Да, да… И я, будучи сам, так сказать, на виду у его превосходительства, и, смею надеяться, не на плохом счету, до некоторой степени обязан…
На шорох оглянулся косо вглубь комнаты. За портьерой скрылась хозяйка.
Постоял. И вышел неменяющейся своей походкой, пристукивая толстой подошвой на левой, чуть короткой, ноге. Дойдя до залы, у зеркала остановился, усы покрутил нафиксатуаренные. Морщины лба разгладились. Попробовал улыбнуться улыбкой снисходительно-приятной. Перед дверью в столовую горницу передумал. Двери не открыл. К лестнице пошел. Один в карете сидя, волю дал гневу. Тростью стучал и грозил. И визжал.
— Погоди ты у меня. Наведем справочки. По нынешним временам красных-то не больно жалуют. Даром что при капитале.
Домой приехал грозен. У подъезда раскричался. Всех дворников согнал.
— Не подметали сегодня? Не подметали!
— Как же-с… Мели-с…
— То-то мели-с. Вас к Макару Яковлевичу на полгодика. Вышколил бы. Там сколько раз на дню метут! А! Сколько, черти? Я вас! Всем расчет!
— Помилуйте, Корнут Яковлевич… Да мы…
— Молчать!
Кивком головы приказал лакею поддерживать себя под руку при восхождении по лестнице. Иногда любил так.
— Пусть трепещут.
В столовой в кресло свое сел. Стол всегда накрыт в дому у Корнута. И днем, и ночью. И на скатерти длинным рядом бутылки и граненые графины. И возле них звонкое сверкание алмазное, рубинное, изумрудное стаканов, рюмок, бокалов. И закуски различные всегда.
Сел. Газету развернул. В стакан с красным вином уткнулся, фыркнул, не допил. Отставил. Коньяку налил. Лакей бесшумный от двери отошел. К столу. Стакан унес. Другой лакей на его место у двери встал откуда-то.
Коньяк пьет Корнут. Рука белая газету мнет.
— Гервариус сейчас приедет. Сразу не пускать. Доложить. И никого. И няньке сказать, чтоб не приходила.
На бессловесно склонившегося не взглянул, острым запахом ароматным крепкого вина теша злобу. И опять выпил. И опять налил.
— Памятен тебе будет Корнут Яковлевич!
Глазом одним заметив выжидающую позу слуги, рукою махнул, чтоб скрылся. Газету терзая, пил в тишине испуганной столового покоя своего, заморскими редкостями украшенного. И хорошо, что велик покой тот. Много вещей покупает хозяин. И из Лондона посылает ему один человек на много тысяч в год много ящиков. Посмотрит Корнут, отберет, что получше.
— В столовую.
И наставляет, и развешивает.
Янтарную влагу, вот уже не обжигающую, пьет Корнут. Еще рюмка. Еще, еще. И о край рюмки уже звенит бутылочье горло. Покрасневшие глаза, потерявшие pince-nez, что-то туманное видят.
— В тюрьме насидишься, голубушка!
И кулаком ударил в стол. Больно. Взглянул. Кровь. Рюмку раздробил. Салфеткою руку неумело обматывая и морщась от вида крови, терзался сомнением. Сам ли шептал, чужой ли чей-то шепот насмешливый слышал:
— Не удастся… не удастся в тюрьму…
Захохотал вдруг. И кресло отодвинулось. Встал, радостно пошатываясь. Ликующим жестом рюмку налил, кругом наплескал.
— Разорю! Разорю!
И по комнате пошел, прихрамывая, явно и скрипуче смеясь. Опомнившись, оглянулся на все три двери. Никого. Но поморщился. Усы привычным жестом покрутив, к органу подошел. Завел. В звонах и гудениях марша, двери притворив, ходил-хромал быстро мимо разно-вековых тихих вещей прекрасных, мало огорченных тем, что нынешний хозяин их знает про них лишь суммы, выставленные на счетах антикваров.
— Разорю! Разорю!
Слюнями и коньяком пачкая накрахмаленную сорочку, ходил-маршировал, в такт марша ступая, ликующе строгим лицом заглядывая в венецианские зеркала на поворотах, не забывая покрутить усы.
— Разорю! Разорю! Придешь копеечку просить… Копеечку.
И тихо уже слюняво смеялся. Рявкнув, замолк орган.
— Кто смел? Кто смел? Зачем? А, да…
Подошел. Завел машину на полный завод. И хромал, маршировал опять. И проходя мимо стола, наливал в звенящую рюмку.
— Копеечку… Копеечку.
И задыхаясь, лил коньяк на шелковый газон бухарского ковра. И гудел-гремел и призванивал орган. И уже темнело там, вверху, под темными стропилами потолка. И цепь византийской люстры-фонаря будто спускалась из ниоткуда.
— Макар Яковлевич и господин Гервариус.
— Что? Как? Вместе?
Порознь изволили приехать.
— Макару Яковлевичу сказать, что болен, что болен, понимаешь. А Гервариус пусть ждет внизу, внизу. Пока позову… Да… Да… Куда? Ты так, чтоб Макар Яковлевич не слыхал… Ты Гервариуса у подъезда задержи, пока…
— Помилуйте, знаю-с…
И бесшумно исчез.
Сел Корнут в кресло. Успокоенною рукою, перстнями украшенною, налил коньяку в чистую рюмку, но не пил. Грусть, издалека налетевшая, туманным облаком сумеречным закрутилась, молитвенно-грустно шептать что-то хотела. И тихо стала клониться голова Корнута в сон, где нет на полях белых ни золота, ни горбатых людей, где хорошо. Но хорошо там лишь первые миги. В тихую страну, в белую, в тихую, где на чем-то лампадка висит, лампадка образная, хочет проникнуть кто-то. И жуткое царапанье. И просовывает рожу свою Смерть-скелет.
— А, вот вы где, ваше высокопревосходительство!
И волочит за серебряную ручку черный гроб.
И голову Корнут откинул на высокую сафьяновую подушку. Моргает часто. Pince-nez разыскал. Нахмурился. Недрожащею рукою рюмку к губам донес. На часы посмотрел. Встал поспешно. Мысли своей новой улыбаясь, в кабинет прошел. Оттуда в спальню. Позвонил.
— Одеваться! Матвей!
До пояса оголенного, обтирал его мокрою губкой семнадцатилетний Матвей, красивый, розоволицый. И ласково по горбу гладила губка. И на слабых ногах пошатываясь, ласково-важно приговаривал Корнут любимцу своему:
— Потише, Матвей!
Все чистое надел на горбатого хозяина Матвей. Перед зеркалом гардероба стоя и духи на себя брызгая, Корнут:
— Сбегай, голубчик. Рюмочку коньяку мне сюда. Да этому нотариусу Гервариусу прикажи в столовую пройти.
В тужурке своей синей юноша розовощекий, припомаженный, улыбающийся заскользил-побежал.
Чинно по ковру ступая, чуть пошатываясь, Корнут футляры разноцветные с орденами и медалями вынул, раскрыл. И медлительно-любовно перед зеркалом себя украсил. На возвеличенного там вот, в стекле представшего, на гордого взглядом гордым поглядел.
— Нотариусу Гервариусу приказ отдан. Изволили проследовать. И что-то про себя бормочут. Похоже, что ругаются. Коньячку пожалуйте.
Улыбающийся мальчик балованный поднос серебряный с рюмкою протягивает.