И два раза ударила входную дверь пружина. Сморщилось лицо Вячеслава, и кулаки его сжались. Постоял близ смятой постели., близ теплой еще, сплюнул, выругался по-мужичьи и медленно вышел из пустого дома. Двор пуст. Зарево разгоралось, близилось в ночи. И пошел без мысли. И долго так.
— Здравствуйте, Вячеслав Яковлич.
Голос-то, голос-то милый какой. Очнулся. Неверяще-радостными глазами глядит. Она. Мелания. Попа Ивана дочка. А вот и дом поповский. Как скоро дошел.
— Или и вы, Вячеслав Яковлич, на пожар? Что же пешком?
— Да так… Да я и не на пожар. Здравствуйте, Мелания Ивановна.
Рука ее теплая, сонно-радостная, рука девичья, в его руке затрепетала. Так посмотрел он дико. Но испугался ли, скрыть ли что хотел, стал вдруг застенчиво-робок и умоляюще тихо говорил:
— Пойдемте со мной, Мелания Ивановна.
— Пойдемте, Вячеслав Яковлич. Да что это вы назад-то?
А тот взял уже ее под руку и уверенно шагал по дороге, которою шел сюда.
— Что вы, Мелания Ивановна! Куда теперь с вами на пожар! Там мужичья этого — страсть. Затолкают. А мы так пройдемся. Погуляем.
— Ну, разве немножко. А то бы издали поглядели.
— Нет, Мелания Ивановна. А лучше вы мне расскажите про свою жизнь. Как у вас в епархиальном было. Чему учили.
— Да всему, что полагается. Ах, как вы руку жмете.
— А это потому, что я вас очень люблю.
Осмелел Вячеслав, идя рядом с поповой дочкой.
Вот я — купеческий сын богатый, а она… и хорошая же она, красивая, добренькая. И моложе этой Верки-подлячки да Маньки. Но Мелания сказала строго так:
— Назад пойдемте.
И вот Вячеслав робок стал. Умоляющие слова; голос прерывается. Умолил. Идут. Не страшно ей опять. Толкует-воркует про разное, про свое, Вячеславову душу тешит, ласковую теперь под звездным небом заревым. И он ей разное говорит. Но мало. Только чтобы речь ее не угасла, ласковая музыка. И руку не прижимает. Помнит.
— Теперь уж назад.
— Ну, еще.
— Да куда еще. Ворота ваши сейчас.
— А мы в парке погуляем.
— Что вы? Что вы? Ночью-то…
— Ничего. Нет никого.
— Да я и собак ваших боюсь.
— Со мной-то!
— Нет, что вы! Пустите!
Но он влек ее опять сильной рукой. И тяжело дыша, молчал, пока не вошли в парк.
— Ну, видите, не страшно.
— Ах, страшно.
— Мелания Ивановна. Я вас люблю.
— Пустите! Пустите!
И вырывалась. И упрекал он себя молчаливо. И опять, робкий, умолял. Дыхание обоих стало громким в ночи.
— Я пошутил… Я так. Смотрите, как зарево отсюда красиво. Сквозь деревья.
Сквозь деревья снеговые величалось перед людьми зарево. И шли.
— Куда же мы?
Голос Мелании звенел кануном слез.
— Что вы? Что вы? Гуляем мы. Разве не хорошо здесь?
— Тьма. Не вижу — куда идем.
— Ну, я-то вижу. Хозяин я здесь.
И еще раз голос Вячеслава прозвучал властно.
— Кто по ночам в парке гуляет, да еще зимой?
— Еще немножко.
И влек к дому боящуюся и не находившую уже слов; вел по тропам, ему ведомым.
— Боже мой! Вот уж это ваш дом виден. Огонь в окнах.
— Ну, что ж.
Но отбивалась. Но держал крепко. Лицо свое к ее лицу склонял.
— Куда вы одна-то денетесь? Дороги не найдете.
— Пустите! Пустите!
Почти кричала. Дрожали оба. Сильным стал Вячеслав, и слабою стала Мелания. И влек он ее. Вот крыльцо. Отбежал, визжа, пес и, голову к снегу склонив, пошел по следу: кого привел хозяин?
Молча боролись оба на крыльце. И когда хотела Мелания закричать-завопить, внесли ее сильные руки в дом, в роковое для нее место.
По полу тащились ее ноги, а лицо ее милое, ныне единственным страхом искаженное, прижато было к груди Вячеслава. И хлопнула за ними дверь. И шли так. И прошли коридор. И головою Мелании отворил дверь несший ее. И застонала. И так вошли в синюю комнату. Та дверь открыта. Оттуда свет лампы, далекий. А в окна пустой комнаты, синей комнаты, старой, смеется, над людьми величается могучее зарево. И одним глазом увидела то Мелания. И закричала. Но рот ее зажали красные сильные губы. И затрепетала-забилась. И не могли сдержать трепетания того сильные руки мужчины. И шагнул Вячеслав, и сложил-кинул свою ношу на старую, на затхлую, на дырявую тахту. И сам, хрипя, на тахту повалился.
И радовалась синяя комната нежилая.
— Вот опять люди во мне. Новую жизнь во мне сотворят. Взамен той жизни, убитой здесь.
И радовалась синяя комната, пустая. Одна она радовалась. Вячеслав был вне чувств, которые запоминаются. Ужас же Мелании был ее первым ужасом. А людям первого ужаса до дна постигнуть не дано. И радовалась синяя комната. И опять радовалась. Радовалась блаженством нарушенного одиночества.
Комната-убийца пела еще свои тихие синие гимны своей какой-то весне, а Федор уже осаживает Гнедого у крыльца. Покричал. Нет никого. Поводья к крылечным перилам прикрутил. Деловой он сегодня, Федор. И в дом пошел. Дым пожарный и жар душат в нем пока сердитого змея ревности. На крыльцо бежит и шепчет:
— Держись, Вячка… — И в его мелькающих думах проплывает образ запыхавшейся Веры. И идет, не бежит, уверенно.
— Я тебе!..
Но вдруг ужас. Из синей комнаты, из нежилой, голос неузнаваемый. Но то Вячеславов голос.
— Стой! Застрелю! — И слышны шаги-прыжки.
Что с Вячеславом? Таким еще не был он. Ну, да пьяные разные бывают.
— Чего ты здесь обосновался? Дай, говорю, пройти. А бока я тебе потом намну. Ну!
— Не смей! Стой!
И слышал Федор беготню Вячеслава. И вот у двери Вячеслав. Дышит тяжело. Как конь загнанный. Стоят братья близко-близко. Но доски двери между ними. Знает Федор: от двери этой ключа нет. Задвижка медная. Ну, да задвижка что!
— Подожди ты… Влетит… Забудешь, как к чужим любовницам руки протягивать…
Колотится в груди Федора ревнивое сердце. А тут из-за двери не то стон, не то плач почудился.
— Что за чудеса…
Отпрыгнул шага на два, плечом правым тряхнул, плечом в дверь ударил. Втолкнул его в комнату грохот-треск двери и крик-визг Вячеслава. Дверью Вячеслава сильно отмахнуло. Но плач ли, стон ли из угла, с тахты ветхой. И с открытым ртом от Вячеслава Федор отвернулся, в неверном свете, из соседней комнаты льющемся, женщину лежащую видит. В платье растерзанном.
— Та-та-та… это еще кто? Никак…
Раскатился по дому дымной волной грохот-выстрел старого охотничьего ружья. Левой рукой Федор задергал. Кровь из рукава закапала. Зверем обернулся, на Вячеслава кинулся.
— Так-то? Так-то? Сгниешь теперь в Сибири. А пока что, получай… Получай!
И правой рукой бил брата сильный Федор, левую руку, раненую, за спиной пряча.
— Над девицами насильничать вздумал… Получай! Стрелять вздумал… В брата стрелять, старшего… Получай! А потом в Сибирь тебя, голубчика.
А Вячеслав, к стене прижатый, стоял — не отбивался; ружье тогда же выронил, как только грянуло. Стоял Вячеслав с лицом белым, глаза круглые стали. Платье на нем расстегнуто. Стоял, раскачиваясь под ударами братнина железного кулака; стоял-молчал, изредка лишь повизгивал, как ужаснувшийся зверь. Но то от иной боли. Видит Вячеслав на месте пропавшей тахты стол старинной работы, красного дерева, полоски медные, ящиков много; на зеленом сукне выдвинутой доски деньги: и бумажные и серебряные, и еще мешочки маленькие лежат, золото там, верно. И у этого стола, тут вот близко, двое старика белого-седого убивают.
Старик в пестром халатике чуть руками поводит; за руки его один ухватил, с лицом темным; ногами чуть дергает, в кресло повалили. А другой человек, лица его не видно, ножом по горлу стариковскому водит. И хлещет кровь. И много крови. И страшна кровь. И видит то Вячеслав. А для слуха нет ничего. Видит и визжит. Ужас в нем и потому не чует он кулака Федора. А Федор не устает. Бьет, свое приговаривает.
Голову Вячеслав запрокинул, глаза завел, хрипло так вскрикнул и повалился. То услышал он новый голос. Голос живой к жизни здешней, к Лазаревской, вернул. На миг увидел в синей комнате все, как есть: и тахту дырявую, и Меланию, и брата, и вбежавшую Веру. Увидел, повалился; как нет его. Пропали стены синие проклятые. И все надолго пропало.