Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Твой брат? Антон? Это тот, который стрелялся? Юлия тогда говорила. Вскользь говорила… В чем дело, Виктор? Почему ты? Не мучь себя. У тебя ум мешается. Скажи, скажи все. Я успокою. Ты сам над страхом своим улыбнешься.

— Антона я убил. Брата Антона. Раньше когда-то сестру убил… Надю…

И имя то Виктор прошептал шепотом дрожащим.

— Она недолго прожила бы. Может быть, полгода еще, может быть, месяц или день один. Но все же я убил Надю…

Опять шепотно мертво звякнуло слово это. И в никуда, в свой близкий ужас смотрел Виктор, и не видел Зою, и ей ли говорил:

— Убил. Она сама тогда сказала. И благодарила. И целовала. Но убил. Этот жил бы. Антон жил бы. Антон здоровый. У Антона не день отнял, не месяц. Убил и полстолетия отнял. Наши, коли смолоду здоровы, подолгу живут. Та одна была, и ужас смертный. И тяжело было. Теперь их двое. Оба придут. И не отойдут, пока… Страшно мне.

— Виктор, это ты первую свою картину вспомнил… Юлия говорила… Amor…

— Никакой такой картины не было. А та была, она… она. И ныне, и всегда. А теперь их двое. Убил и не отойдут… Убил.

Говорил голосом тусклым, но ровным. Будто читал слова, на холсте написанные, на картине неоконченной своей.

— Виктор! Что говоришь? Ничего этого не было. Юлия говорила…

— Юлия не знает. И ты не знаешь. А я знаю. И нельзя вернуть. А брата Антона я дважды, может, убил. Нужно мне было с ним быть. Тогда бы он живой умер и радостный. А теперь там один он раньше смерти умер. Он мертвый умер. Я и ту дважды убил. И ту дважды. Но тогда не то…

— Виктор! Виктор!

— А теперь хочу быть один. Ну, не один, а чтоб ты ушла.

Улыбкой мертвой улыбнулся.

— Я не уйду.

Молчал, взором тусклым, упорным теша рожи стариков, кривляющихся на этюдных холстиках. Потом встал. Оглядел все вокруг. Повыше локтя рукой руку Зои взял. Повел к двери молча. Упиралась.

— Я здесь… Нельзя тебе одному… Ай, больно!

Вел. Перед дверью сказал:

— Позову тебя. И не бойся.

— Виктор…

— Теперь уйди.

Вывел. Дверь запер. За дверью говорила. Не слушал. Голосом спокойно-громким сказал:

— Позову. Позову.

Один. И беззвучны стены. И дверь в ту комнату, в другую открыта, где кровать. И во все окна свет искренний, морозно-солнечный. И к ближнему окну подошел. Смотрел и не видел. Отошел. Ящик стола выдвинул, письмо вынул. Перечитывать стал, и опять к окну. Слезы закапали. И сквозь слезы увидел снежно-искрящуюся мертвую Неву и черный живой поток моста поперек. И звонки вагонные услышал. И как-то мгновенно принял в себя безучастно-наглую жизнь каменной столицы, не хотящей знать о судорогах его души, не хотящей знать также и о судорогах всей страны, туда, на восток безмерно расстилающейся, безмерно и нелепо страдающей. Понял мгновенно и мгновенно забыл. И, будто завидев вверху, в просвете дымного неба, кого-то могущественного и милостивого, на колени опустился, лоб к доске подоконника прижав. Молился ли, радовался ли слезам, звездам души.

Когда поднялся, сурово лицо было. Отражение чуть заметное свое в стекле окна увидел. От снежно-морозного, от яркого отвернулся и от наглой суетни моста. На палитру краски из олова выдавливая, думал-шептал:

— Погодите. Я еще не труп. И ты погоди. И ты тоже. Вот солнце светит. Этот час тоже хорош.

Перед картиной стоя, глазами зрения, но не глазами души, искал и находил нужное картине своей, своему «Страху жизни». В гармонию ушел отблесков багрового на море солнца. И на волнах отблески те, и здесь вот, близко, на плечах, на воздетых руках женщин нагих, со скалы только что сбежавших. Но не хотел видеть ее, белую, по морю идущую Надю. И не видел. Час ли пролетел, больше ли. Раньше срока истомившийся, радовался сумраку быстрому северного неба. Не вытер, бросил кисти куда-то. Не любуясь, не томясь, не видя картины своей, сидел опять, ноги вытянув, затылок на спинку кресла положив.

Пришла, меж ним и холстом встала Надя. Привычно вздрогнул, увидев белую, дважды мертвую. Глаз ее не искал, таящихся.

— Одна? Я думал… Я ждал. Стерплю, если нужно. Но, ведь, не жалеешь же ты меня теперь. Давно уж. И не ты его не пустила. Не идет, значит… Хорошо, хорошо, не буду так. Каюсь я… Хорошо… Придет?

Затих, ладонями глаза закрыв. Минуты звенящие. И слышал шорохи дома. Шаги на ступенях лестницы. Мимо. Минуты звенящие. Шаги. Сюда. Остановилась женщина; платье женское шептать перестало.

— Кто там?

— Это я.

— Не узнаю. Кто? Ко мне?

— Это я… Дарья Николаевна.

— Дарья Николаевна?.. Да, да! Войдите же… Сейчас открою.

Ротонда темно-голубого бархата. Лицо тихое, привыкшее глаза страдающие смирять. Заговорила. Снежинки на воротнике белом испуганно заплакали.

— Мне Николая нужно. Николай дома?

— Николай здесь не живет.

— Как? А тогда?..

— Тогда он лишь назначил вам здесь, Дарья Николаевна. Никогда здесь не жил. Здесь я живу.

— Да? А мне так нужно видеть… Вы адрес знаете?

— Вы опять от Глеба? Скажите, Глеб жив? На свободе? С тех пор, как узнали о побеге, ни одной вести.

— Мне нужно видеть Николая… А Глеб?.. Глеба наутро не станет… Насколько знаю… Где Николай?

— Бедный… Так вот оно как… Николай? Знаю два адреса Николая. И то ночевки только. А сейчас день. И туда идти вам, пожалуй, что и неудобно. То есть в этом вашем виде. Он потому и тогда здесь назначил. Стойте! Ждите здесь, а я Степу пошлю. В одной-то квартире из тех я и сам не был ни разу. Так Степе удобнее. Степа близко. Наверное, дома. Привезет Николая сюда. Вы Степана знаете?

— Легальный? Герасимов? Слыхала… Я сяду. Извините… Нельзя ли чашку чаю…

— Вы озябли? Дрожите… Чай… Я на кухне спрошу… Не знаю. Хотите рюмку коньяку… и портвейн есть.

— Дайте… Нет портвейну лучше. Да. Озябла, Нет, не то, не то. Пошлите же за Николаем.

Пригубив и рюмку держа в руке, а с руки не стянула перчатку, сидела на оттоманке. Скорбные глаза, хотевшие плакать, глядели не моргая. Ротонда темно-голубая распахнулась.

Писал письмо Виктор, спрашивая.

— Вы в карете?

— На извозчике.

— Хороший? Рысак?

— Кажется.

— Не отпустили?

— Ждет.

— С ним пусть Степа и поедет за Николаем. Далеко это. И записку с ним. Я сейчас.

Выбежал. И скоро обратно. Дышал тяжело.

— Послал. Если Степа не дома, извозчик сюда, и скажет внизу. Но застанет, я уверен… Что с вами?

Качала мерно головой, рукою лоб подперев. Со шляпы на перчатку падали слезы-кончины умирающих снежинок. И с перчатки падали на черное платье, на колени. Не переставая качать головой, как бы убаюкивая, говорила, едва вникая в его слова:

— Что со мной?.. Что со мной?..

— Глеб?.. И эти ужасы…

— Нет, не то. Не то… Конечно, и то… Но…

— Дарья Николаевна…

— Мой муж… Поймите: мой муж… Это ужасно. Ужасно! Он зверь… Хуже, хуже. Палач. Я шла на это. Но я не знала. О, как тяжело. Не могу больше. Я не поеду домой сегодня. Никогда не пойду. Сегодня он… Вчера… Если увижу его хоть на миг, все скажу, не смогу. В лицо плюну. И тем всем…

Так же мерно убаюкивала голову свою красивую. И еще падали на черное платье быстрые смерти снежинок. Стоял перед женщиной Виктор. Вот с оттоманки взял одну из трех подушек устенных, на пол кинул. Сел. И поняла, что ее слушает человек. И, укачивая голову свою мерно, слова печали неповторимой говорила.

— Мне? Мне жребий этот? Зачем? Не могу больше. Те свободны, те счастливы все. Таятся, но честно таятся. И честно на смерть идут, когда надо. А мне всегда лгать? Душой не лгу, но подчас так словами лгу, что душа не верит. Где я? Я настоящая? Мне… Мне телом лгать надо. Телом… Я женщина. За что? Где Николай?

Сидел на подушке Виктор, колени подняв, руками их охватив. На Дарью Николаевну не глядел уже. Но свое видел, близкое, неизбежное. И в своем неизбежном видел женщину, баюкающую свою голову стареющую, но прекрасную. Ненадолго еще прекрасную. Сумеречный час сквозь стекла лил свое. И тушил жизнь дня.

Молчал. И то в комнате минуты лишь звенели, свободные, ничьи, то слышал слова женщины, все еще убаюкивающей свою голову.

100
{"b":"136769","o":1}