Так Андрей вспоминал своего бывшего компаньона, пока ехали по Третьей Продольной. Когда выехали на улицу Елецкую и пересекли Вторую Продольную, Тишин спросил:
– Мы не поедем разгружаться в кардиоцентр?
– Отвезу вас и поеду.
– Сами будете разгружаться? – обеспокоено сказал Тишин. – Может, отдохнете, у вас завтра день рождения?
Ответив «Угу», Андрей бросил короткий взгляд на своего сотрудника. Потемневшее лицо, ввалившиеся глаза, он был похож на тень. Ещё бы, не спал всю ночь, вёл машину сквозь буран. А сейчас, с трудом превозмогая усталость, вызывается разгружать машину. Конечно же, надо его отпустить, а назавтра дать отгул.
Высадив Тишина возле его дома, Андрей поехал в кардиоцентр. Церковь на Елецкой, ночные размышления, воспоминание о Гордееве, медленно исчезавшем в мягком электрическом свете, ночной буран. А ещё музыкальная тема, звучащая у скрипок и виолончелей на фоне тихого тремоло литавр и аккордов арфы и проходящая в обрамлении челесты и фортепиано, создающих струящийся и сверкающий, словно лучи солнца на гладкой поверхности моря, фон, и заканчивающаяся солирующим контрабасом с длительной ферматой на последнем звуке – риторическая фигура aposiopesis. Это и многое другое, внезапная игра мысли и перестановка посылок индуцировала непроизвольный скачок воображения, и Андрей представил Глеба Гордеева таким, каким он должен был оказаться спустя некоторое время после того, как закончит свой земной путь: обезображенный тлением, с вытекшими глазами, с землей, набившейся в орбиты, но – чего с ним никогда не бывало при жизни – в безукоризненном костюме. Заметив на рукаве пылинку, Гордеев осторожно сдул её и внимательно осмотрел свой наряд на предмет каких-либо загрязнений.
Охранник пропустил машину на территорию. Объехав вокруг здания, Андрей остановился возле «бункера», открыл железные ворота, и загнал машину в арку. Затем, отворив все три двери, ведущие на склад, открыв боковую и заднюю двери микроавтобуса, стал выгружать коробки с рентгенплёнкой. И когда в очередной раз, положив несколько коробок на стеллаж и обернувшись, увидел притаившуюся у входа фигуру, ничуть не удивился, что его глаза вновь восхитились лицезрением Глеба Гордеева. Он был в обычном своем наряде потрёпанного пилигрима. Да, давно он не представлялся людям в спокойном бытии, а всё больше во всей сложности своих противоречивых устремлений. На плечах Гордеева лежало бремя его тяжёлых жизненных невзгод, несчастья родного народа, горести мира.
– Привет, очень добрый вам день, не забудьте принять таблетку от головы, – улыбнулся Андрей.
– Ты собрал деньги с саратовских врачей, у меня записано, там было три тысячи долларов, а мне не хватает на поесть, – заговорил Гордеев, будто продолжая начатый минуту назад разговор.
Андрей прошёл мимо него на улицу, встал возле открытой двери микроавтобуса, оценивая объём работы. Гордеев проследовал за ним, встал рядом, продолжая что-то говорить.
– Держи! – оборвал его Андрей, передавая несколько пачек плёнки.
Тот, не обращая внимания, наговаривал свой монолог.
– …Клава тварь… развод… она плохая мать… нужны деньги… отсудить ребёнка…
Видя, что помогать ему не собираются, Андрей понёс поклажу сам. Так ходил он от машины на склад и обратно под монотонный бубнёж семенящего вслед за ним Гордеева.
– … быстро ты забыл обо мне… когда ты потерял работу, и оказался за бортом разбитого корыта, и твои мнимые друзья не помогли тебе, кто же тебя вытащил?
Нагрузившись очередной партией коробок, направляясь к складу, Андрей буркнул на ходу:
– Не мешайся хотя бы, обморок! Осспади, какой ты бесполезный!
Гордеев продолжил начитку своего текста.
– Я тогда продал свой дачный дом, и на все деньги. Целое море цветов. Россия – не варварская выдумка. Мамка, доча – вот моя семья. С тех пор я много повидал. Я видел леса, которые никогда не будут вырублены на дачные сотки, и поля, в которых снег тает только к маю. Я видел города, где главной достопримечательностью был мой автомобиль, и города, где памятников больше, чем жителей. Я видел гостиницы, портреты которых можно печатать на страницах архитектурных журналов, и рестораны, о которых никогда не узнает Michelin. Я сравнивал окрошку в Кинешме и Ярославле и выяснил, что чем дальше от Москвы, тем слаще становится квас. Я говорил с людьми, которые ничего слаще морковки не пробовали, главным смыслом жизни которых был копченый судак, а со мной говорили люди, главным достижением которых было то, что они каким-то чудом ещё живы. А сейчас мы с мамкой живем бедно, и, чтобы прокормить старушку-мать, я собираю в поле цветы.
Тут он запнулся, подбирая нужные слова. Проходя мимо, Андрей остановился и посмотрел на него, как на внезапно заглохшее радио:
– Не торопись, Глеб. Все в порядке – времени у нас вагон. Я ведь специально забросил все дела, чтобы иметь возможность принимать здесь по воскресеньям долгогривых придурков, чтобы они могли спокойно прийти высказать сердце, рассказать историю всей своей жизни. Давай, рассказывай, чего уж там. Надеюсь, тебе все понятно?!
Легонько толкнув его, Андрей вышел на улицу. Так, под озабоченное кудахтанье Гордеева, продолжилась разгрузка машины.
«Пленка обошлась мне недешево, – подумал Андрей, – а сколько ещё придется потратить усилий, чтобы её продать».
Гордеев, помолчав, продолжил свои выкладки:
– … А я закончил институт с красным дипломом, пахал день и ночь в больнице, дежурил по ночам на скорой. Я стал работать на фирме, чтобы прокормить семью. Потом устроился к Синельникову и сам пробился к голландцам в «Яманучи», без протекции. На собеседованиях пришлось вылажаться, Москва слезам не верит. Я смог. Тебя везде водили за ручку, мажор хренов. То, что ты думаешь сделать, я уже схавал и высрал. Ты всегда приходишь на готовое. Сам никогда не готовишь. Клава никогда не варила такой вкусный суп, как мамка. Мамка, доча – вот моя семья. Ты должен пойти дать показания, что Клава – плохая мать. Я должен отсудить у неё дочу. А тему с таблетками я сам пробил. Было трудно…
В очередной раз, когда Гордеев снова оказался на пути, загораживая собой вход, он говорил как раз что-то о путях-дорогах.
– … когда всё рухнуло, передо мной было две дороги…
При этом он пристально глядел прямо перед собой, словно видел где-то в туманном далеке своё распутье.
– … быть как все, барахтаться в обмане, или… Синельников показал мне правильный путь. Он спросил меня: какой твой вклад в борьбу с мировым злом?! Гражданственность начинается вот с таких суровых вопросов. Я отдал ему машину, купленную у него же за десять тысяч долларов и уединился со своей совестью, и… уничтожить всё, что злое, всё доброе – да расцветет. Дай мне денег на еду.
Андрей, вытерев пот со лба, оборвал его:
– Слышь, ты, гражданин сумасшедший, ты будешь помогать мне разгружать машину?!
Взгляд Гордеева, расфокусировавшись, блуждал по помещению, мысль воспарила к сияющим высотам незамутненного разума.
– … я понял, что нужен везде, где творится несправедливость. В мире столько зла, что с ума сойти…
– Какой ты бесполезный, – тихо произнёс Андрей.
И, резко выдохнув, вскинул правую руку. Собирался оттолкнуть Гордеева, а получился доведенный до автоматизма прямой удар в солнечное сплетение.
«Воронцов остался бы доволен, – машинально подумал Андрей, рассматривая Гордеева, сложившегося вдвое, корчившегося от боли и ловившего ртом воздух, – я не толкнул противника, а сообщил ему энергию удара. Килоджоули остались в нём, наверное, у него пробита грудина. Тело не отлетит в сторону, а ровно упадёт на пол. Это грамотный удар».
Гордеев рухнул на пол лицом вниз и застыл, диафрагма его была парализована, и он не мог ни вдохнуть, ни выдохнуть. Перешагнув через него – он загородил собою половину прохода – Андрей вышел на улицу.
– Если ты не помогаешь таскать пленку, тогда зачем ты мне тут нужен, – сказал он, заглянув в микроавтобус.
Работы осталось примерно на час. Глубоко вздохнув, размяв кисти, Андрей продолжил разгрузку. Иногда он, не видя прямо перед собой из-за коробок, натыкался на Гордеева, чьё лицо приняло трогательное и умиленное выражение, которым набегающая смерть просветляла его тяжелые черты; а правая рука, ослабевшая, тоже умирающая, пыталась схватиться за некую воображаемую опору.