Крепкая дружеская рука, протянутая вовремя… Алеша об этом читал, знает… Старик Григорович на пороге домика молодого Чехова… Взволнованный, возбужденный Серафимович с толстой, густо исписанной пачкой дешевой бумаги, присланной из далекой донской станицы…
Но стучатся не в каждую дверь, а за время своих не очень частых хождений по редакциям Алеша по застенчивости ни с кем не сумел подружиться, свести близкое знакомство. Неловкий, стеснительный, молчаливо выслушивающий оценки своего творчества, он везде, куда бы ни пришел, человек с улицы, которого никто не ждет.
Вот он открывает дверь и входит…
– Здравствуйте!
– Здравствуйте.
– Я принес рассказ. Посмотрите, может…
– Хорошо, оставьте. Мы познакомимся.
Он плохо ест и спит от волнующей надежды: а вдруг на этот раз удача? Ведь он писал рассказ целый месяц, хотя в нем всего несколько страниц, перепробовал множество вариантов, пока не нашел самый лучший. Он переживал каждый поворот событий, каждого человека представлял сам себе, как актер, – жесты, походку, интонацию голоса…
Через две недели он приходит за ответом.
– Неплохо, у вас есть способности… Но, как бы вам сказать… Наша задача… В первую очередь нас интересует…
И он уходит, засунув в карман потертого пальто смятые листки, к которым полностью пропало любовное чувство. Рассказ уже и в самом деле кажется никуда не годным. Он размышляет над тем, что говорил редакционный сотрудник, торопящийся поспеть за газетной хроникой, – нет, у него это не выйдет… А если все же попробовать? Ведь пишут же так. Почему же не умеет, не может он?
На Пушкинской вдоль гранитной ограды сквера – длинный ряд автотакси: «Победы», «Волги». Водители сбились в кучку, покуривают, смеются. Отдельно ото всех, безучастный к шуткам товарищей, боком привалившись к машине и засунув руки в карманы короткого полушубка, стоит пожилой шофер. Небритое лицо его сумрачно, насуплено… Алеша вглядывается, прищуривает глаза: какое сходство с тем, что врезался в память и не дает покоя…
И Алеша загорается совсем другими мыслями. Вот об этом он напишет. Пусть потом ему скажут: «Знаете, в первую очередь нас интересует…» Это обязательно надо написать! Почему обязательно? Он не знает, не может объяснить, только чувствует – обязательно! Есть в этом что-то важное и значительное, что-то очень нужное. И это – выйдет. Он уверен, он не сомневается: рассказ уже давно живет, шевелится в нем, просится на бумагу. О том самом шофере, хмуром, всем недовольном человеке, что привозил из родильного дома молодую женщину и ее новорожденного сына…
Золотятся луковки кремлевских соборов, по пустынным улицам Москвы шофер едет обратно… И вспоминает, как вот так же когда-то привез домой свою жену… Какая она была тогда молодая! И он был молодой… С русым чубом, в сатиновой косоворотке, в кепке, которую вместе покупали в Мосторге… В ту пору жена слышала от него одни добрые слова… И что-то светлое и грустное пробуждается в неласковой душе шофера. Сожаление о как-то не так прожитой жизни, о слишком быстро миновавшей молодости, сочувствие чужому счастью, где все и чище, и лучше…
* * *
В длинном узком коридоре, как всегда, горят электрические лампочки без абажуров. В непроветриваемом воздухе горьковато-пряный запах табачного дыма, смешанный с неисчезающим вот уже с каких пор запахом масляной краски, которой окрашены стены. Темные громады шкафов с криво обвисшими глухими фанерными дверцами… Откуда-то доносится накладывающийся друг на друга треск пишущих машинок, голос человека, разговаривающего по телефону.
Алеша открывает дверь без предварительного стука. Он уже знает: в эту дверь не стучат, она – в общую комнату, на стук никто не отвечает. Открывается только половина двери, она высока и узка.
Это та самая комната, в которой три года назад произошло знакомство с Идой Борисовной. Ее давно уже нет, она вышла замуж за ленинградского писателя и уехала, на ее месте сидит пожилой лысоватый человек, по имени Григорий Иванович. Из комнаты вынесена часть столов, теперь в ней просторнее, но все же не настолько, чтобы можно было свободно двигаться; на диване и на подоконниках уже не громоздятся толстые картонные папки: должно быть, перекочевали в те шкафы с кривыми дверцами, что стоят в коридоре.
На столах сильные штепсельные лампы бросают из-под абажуров яркий свет на разложенные бумаги, но верхняя люстра не зажжена, и комната в полумраке.
Уже из двери Алеша видит, что Григория Ивановича нет.
– Вы к старшему консультанту? – спрашивает женщина из-за ближайшего стола, должно быть, запомнившая Алешу по прежним его посещениям, а может, просто догадываясь о цели прихода. Наметанному глазу нетрудно определить начинающих авторов, когда они переступают порог редакций. – Посидите, он куда-то вышел.
Алеша опускается на диван, на самый его краешек. С протезом так удобнее потом вставать. Пружины старого сиденья звучно скрипят и поют, и Алеша смущается, что производит столько шума в комнате, где должна господствовать почтительная тишина.
Он сидит, а со стены на него строго, нахмурив брови, смотрит из рамы Лев Толстой, чьи сочинения он переписывал, стараясь усвоить слог, и будто спрашивает: «Что, не помогло? То-то… не за свое дело берешься…» Выдерживать осуждающий толстовский взгляд нелегко, и Алеша переводит глаза на другую стену, на портрет Чехова – этот добрее и мягче, и в прищуре его из-под пенсне на шнурочке что-то ободряющее: «Ничего, брат, держись!.. Я-то знаю, каково начинать!..»
И у Алеши становится спокойнее и увереннее на душе. И опять им завладевает мечта, которая, несмотря на все неудачи, не тускнеет, не погасает, а, как доброе вино, с течением времени только приобретает все большую пьянящую крепость.
Он представляет, как в одно прекрасное утро почтальон вместе с газетами, что выписывает Алеша, приносит ему холодный с мороза, в яркой красочной обложке журнал с чуть слипшимися от свежей пахучей краски страницами. И в нем – его, Алешин, рассказ… Его фамилия, имя – Алексей Луков… Рисунки… На них люди, которых подсмотрел он в жизни, а потом воссоздал на бумаге, оживил, заставил говорить, совершать поступки. Они такие, как он представлял в воображении, видел внутренним зрением, и в то же время здесь, на страницах журнала, набранных ровным типографским шрифтом, в рисунках художника они уже как-то отделены от него, в них уже что-то свое, самостоятельное, и Алеша как бы даже не имеет к ним никакого отношения…
Он берет журнал с собою на работу и стоит с ним сначала в очереди на троллейбус, потом едет через всю Москву, идет по улице. И все стоящие с ним в очереди, едущие в троллейбусе, идущие рядом по тротуару прохожие представляются ему читателями, и он почти видит, как они будут читать его рассказ – в перерыве на работе, в вагонах пригородных электричек, дома, в семейном кругу, при вечерней лампе… Вот этот старик в шинели железнодорожника, эта девушка-работница, спешащая на завод к началу смены, женщина с хозяйственной сумкой в руке, свернувшая в булочную… Как будут сличать они то, что он написал, со своими жизнями и судьбами и, быть может, одобрительно улыбаться, кивать головой, узнавая самих себя свои ежедневные будни, свои простые человеческие мысли и чувства…
Он положит журнал у себя в кабинке, на стол, рядом с инструментами. Может, забежит Майя… Она иногда приносит в починку часы какой-нибудь подруги или знакомой. Конечно, она обратит внимание на журнал – ведь она любит литературу, книги, не пропускает новинок.
– О, – скажет она, – свежий номер? Что-нибудь интересное?
– Не знаю, – ответит Алеша. – Я еще не успел посмотреть. Возьмите, полистайте…
И обязательно такой же номер журнала он отошлет в далекий Алейск, старенькой, уже вышедшей на пенсию Марфе Игнатьевне, воспитательнице детского дома. Это она приняла его, в тряпье и бинтах, и долгие месяцы отхаживала, сводила с него лишаи и коросту. Это она учила его ходить на костыликах, внятно разговаривать, потому что от ранения и контузии у него что-то нарушилось в речи… На праздники она обязательно что-нибудь ему дарила – игрушки, сласти, сидела у его кровати, когда он заболевал… Пусть же теперь узнает, что из него вышел не только часовой мастер…