У всех, с кем разговаривал Василий, он обязательно спрашивал о Тоне Мельчиковой. Была такая девочка в параллельном классе: хрупкая, светлая, вся – как спелый овсяной колосок. С шестого класса она втайне нравилась Василию, а подойти к ней, подружиться – он робел. А на фронте – нет-нет да мерещилось ему ее белое личико, ее льняные косы поверх форменного ученического передника. Никто про нее не мог ничего сказать, только и было известно, что в сорок втором, когда к городу катился фронт, она окончила ускоренные курсы медицинских сестер и уехала туда – в громыхание и ночные зарницы близкой войны, во всем солдатском, в пилотке на льняных кудряшках (остриглась!), в больших кирзовых сапогах, с санитарной сумкой через плечо…
Непривычно малолюдный, непривычно тихий город с безжизненными скелетами выгоревших изнутри зданий на каждой улице, с целыми кварталами сплошных развалин, лежавших грудами кирпичных обломков, густо заросших извечной травой пожарищ – до черноты темной крапивой, производил впечатление пустыни. В какой бы конец ни шел по нему Василий – везде было так…
Но еще большее чувство пустыни, какой-то неестественной, всё расширяющейся пустоты было у Василия в сердце от этих скорбных вестей о школьных товарищах, которые он каждый день узнавал. Он еще не догадывался тогда, что это чувство навсегда останется с ним, не пройдет у него всю его жизнь, и даже тогда, когда по всей стране сгладятся следы войны и опять наполнится народом земля, это чувство одиночества, потери своих сверстников, ничем не поправимой осиротелости всё равно будет пребывать с ним. И в будни, и в праздники, в горестях и в самых больших удачах, в яви и даже в сновидениях: вдруг, ни с того вроде ни с сего, а в действительности – от тайной печали сердца приснится ему, словно по-прежнему он живой, кто-нибудь из друзей его юности, тот же Толя Шаталов или Олег Нащинский, который учил его фотографировать «Фотокором» и погиб на Карельском перешейке, или Юлька Левин, с которым они играли в шахматы, или мелькнет тоненькая фигурка Тони Мельчиковой, блеснут ее синие, прозрачно-ясные, детски доверчивые глаза – и будто петлей захлестнет горло… И встанет он сам не свой, с тяжело бьющимся сердцем, не понимая, где он, там, в своей юности, или здесь, в далеком от нее времени, без всего, с чем начиналась его жизнь, даже без своего города, потому что и города того даже нет, хотя он стоит на том же месте и то же у него название…
Да и как было ему не быть, не томить сердце своим холодным касанием, этому чувству осиротелости, когда с такой зримой наглядностью было видно, какая совсем малая часть осталась от его сверстников, а большинство – в братских и одиночных могилах и вообще без могил, белыми костями по лесам, полям и оврагам от Волги до Одера и даже, как Шурка Поваляев, на сопках далекой Маньчжурии… Кликнуть клич, собрать бывших учеников в школу, из которой ушел на войну Василий, и чуть не все ребячьи места в старших классах остались бы пустыми…
Но и собрать было некуда: сама школа, взорванная немецкими саперами, тоже лежала грудой кирпичных обломков. Было больно к ней подойти, и Василий не смог, только посмотрел на нее издали…
4
Из Ясырок, той деревни, где провела мать эвакуацию, приехала женщина, Анна Федотовна, лет сорока, некрасивая, скуластая, нос пуговкой на рябоватом, красно-коричневом, нажженном солнцем лице. Походка у нее была – будто она всё время шла по борозде за плугом: враскачку, враскоряк, носками пыльных мужских сапог широко врозь.
Деревенские не забывали мать; если нужда приводила в город – заглядывали проведать, оставляли какой-нибудь подарок: ведерко картошки, снизку лука. Не одни только дружба и бескорыстие были в этих визитах, но еще и крестьянский расчет: иметь своего человека в городе, у которого можно переночевать, спросить совета в своих делах. Мать никому не отказывала: пускала ночевать, подробно выслушивала и разъясняла, как умела и могла, хлопотала о лекарствах или чтоб приняли к врачу, чтоб зачислили какого-нибудь подросшего ясырского паренька в ремесленное училище. Война всем напомнила и показала, что сила людей – во взаимной поддержке, наука эта была еще свежа, не забылась, и люди продолжали ей следовать и держаться ее золотых правил.
Анна Федотовна приезжала на воскресный базар продать семечки, полученные в колхозе на трудодни, и купить на барахолке детям валенцы на предстоящую зиму. В деревне у нее, кроме взрослых сына и дочери, уже зарабатывающих на себя, было еще трое малолетних пацанов, старики родители, отец – так совсем немощный, с неходячими ревматическими ногами, почти не слезающий с печи. Помимо своего дома и хозяйства на ней еще лежал долг и родителям погибшего мужа помогать делами и деньгами. Все это вместе с колхозной работой, где всё делалось силой одних бабьих хребтов и рук, почти без всякой машинной помощи, составляло безмерное бремя.
В подарок матери Анна Федотовна привезла двух диких уток, накануне подстреленных ее пятнадцатилетним Колькой, уже второй год самостоятельно работающим на эмтээсовском колёсном «удике».
– Их у нас там поразвелось! – объяснила Анна Федотовна, преподнося свой подарок. – На каждой речушке, на каждом пруду. Что ни камышовый куст – прям как набито. А уж на Битюге! Плавают на самом виду, ничего не боятся. А кого бояться: всю войну охоты на них не было, теперь тоже – кому охотиться, не бабам же с ружьями по камышам лазить… Сейчас они в стаи табунятся, отлет скоро. Пугнешь ненароком – такой шум, такой оравой вздымаются, небо сплошняком кроют… Это у Кольки на них времени нет, цельными днями пашет, только уж если станет, керосину вовремя не подвезли, тогда хватает ружьишко и до первых камышей. Так с дробовиком и ездит. Дроби вот нет, сам плавит, на сковородке катает… Всё ж таки что ни день – а хоть парочку непременно… А надысь – цельный пяток. Хвалится, всего два раза пальнул. Стаей снялись. Пальнул раз – двух подшиб, пальнул второй – еще тройка упала. Вот ты приезжай к нам, Василий, Колькино ружьишко возьмешь, настреляешь – и сами поедите вдоволь, еще и на базар снесешь. Молочком тебя попоим, подправим, вон ты какой тощий, серый, кашляешь всё…
Анна Федотовна ночевала одну ночь, тут же, на кухне, с Василием и его матерью, умостившись между ними на полу на своей телогрейке и мешках. Покидая дом, еще раз пригласила Василия в деревню:
– Верно, приезжай! Поезда теперь ходят хорошо, а от нашего полустанка пешком дойдешь. Воздухом деревенским подышишь, он у нас получше вашего, вон здесь как всё еще гарью пахнет… Да и трупы, должно, смердят, сколько их под развалинами… Картошечки вволю покушаешь, она в этом году уродилась, картошкою нынче каждый двор богат…
Охотой Василий никогда не занимался; не имел к ней интереса и его отец, телеграфный техник, никогда в их доме не было ни ружей, ни пороха. Но всегда это дело представлялось Василию заманчивым. Соблазняла и легкость добычи, что была в рассказах Анны Федотовны. Пусть даже он не настреляет много, но хоть сколько-нибудь – всё прибавка к их с матерью городским пайкам, в которых, в основном, только хлеб да крупа…
Не откладывая, он в два дня собрался. Возле охотничьей лавочки, в которой продавали одни лишь собачьи поводки да деревянные утиные чучела, толпился маленький базарчик; потолкавшись на нем, можно было приобрести всё нужное. Василий купил пистоны, картонные гильзы, полпачки черного зернистого пороха, газетный фунтик фабричной дроби, набил дома три десятка патронов.
Он выехал с ранним утренним поездом, – еще горели желтые электрические лампочки вдоль вокзальной платформы и землю кутала сиреневая мгла. Поезд, десяток скрипучих разболтанных вагонов, переживших войну, бомбежки, возивших к фронту солдат и гражданских людей в далекую эвакуацию в Ташкент и Барнаул, тащил маленький паровичок. На остановках у него не было сил сразу стронуть поезд с места, он его дергал мелкими рывками, дергал долго, и только после этого скрипучие вагоны приходили в движение и, набирая скорость, начинали опять немилосердно дребезжать и раскачиваться. Засмыганный, воняющий дезинфекцией вагон, в котором поместился Василий, с полками в три этажа, был битком набит спящим народом в черных, лоснящихся от масла телогрейках, грязных прорезиненных плащах, ветхих комбинезонах. Это ехали домой, на свои станции и в деревеньки, заводские рабочие после ночных смен. Доехав, многим предстояло еще идти в сторону от железного полотна три, пять, семь километров, и всем – усиленно поработать в своих хозяйствах, ждущих их рук, на усадебных огородах, на которых еще не выбрана полностью картошка, повозиться в коровниках, у кого они есть, или возле поросенка, натаскать из леса хвороста или дров, а вечером в таком же поезде снова ехать обратно на завод в ночную смену. И потому люди не теряли дорогих минут, приучились спать в дороге. Со всех сторон слышался разноголосый храп.