Он оставил все на напарника, кинулся на вокзал. Билетов не было. Он пробился к окошку дежурного, показал телеграмму. «Не заверенная!» – отбросил телеграмму дежурный. Все-таки он купил билет, с рук, в бесплацкартный вагон. Поезд пришел утром. Всю ночь Климов не спал, стоял в тамбуре, курил, внутренне все подгоняя и подгоняя поезд: у него было не оставлявшее его чувство, что он может еще что-то сделать, только бы быстрее попасть домой…
И вот он стоял перед обитой коричневой клеенкой дверью в их квартиру, с почтовым ящиком, в дырочки которого виднелось лежащее внутри письмо. Это было его письмо из Ростова, письмо маме, в котором он писал, как доехал, где устроился, как красива набережная, какой обильный рынок, продают вяленых чебаков, он обязательно купит, когда поедет обратно. Клавдия Ивановна передала ему ключи: мама умерла не дома, в магазине. Пошла за хлебом, ей стало плохо, закружилась голова, ее подхватили, посадили на стул, позвонили в «скорую», но помощь была уже не нужна, «скорая» только отвезла ее в морг. Всю жизнь, с ранней молодости, она провела в труде, хлопотах, заботах, боялась сделаться лежачей больной, в тягость окружающим, и вот словно бы исполнилось ее желание: умерла на ходу, лишь на пять минут обеспокоив собою людей…
В квартире все было так, как она оставила, уходя из нее сутки назад: была раскрыта, не застелена ее постель, под подушкой лежала книга, которую она читала накануне вечером, «Золотая роза» Паустовского, с закладкой на сто тридцатой странице, на электроплитке стояла кастрюлька с кипяченым молоком, возле швейной машинки лежало какое-то шитье, которое она готовила для себя; долгие годы нехваток, нужды, карточек, двадцатые, тридцатые, военная и послевоенная разруха привили ей привычку, от которой она уже не могла избавиться: шить для себя не из нового материала, а все ладить из стареньких вещей, перелицовывать, красить, подштопывать…
С тесным, сдавленным горлом переходил Климов из комнаты в кухню, из кухни в комнату: во всем присутствовали мамины руки, во всем была она – живая, деятельная, хлопотливая; казалось – телеграмма и все, что ему рассказали, неправда, еще миг – и он услышит за дверью ее приближающиеся шаркающие шаги, ее голос. Все в нем не верило, не хотело соглашаться, не могло принять того, что ее нет, нет совсем и никогда не будет, никогда она не вернется сюда, не дочитает «Золотую розу», не дошьет то, что лежит на машинке, эти куски черной материи, вероятно юбку, прометанную белыми стежками…
И только после похорон, кладбища, когда вырос невысокий бугор рыжей глины, смешанной с черной землей, он стал осознавать это. Но все еще – глухо, не полностью, не понимая, что это не только навсегда ушла от него мама, самый близкий ему человек, это оборвалась, ушла, исчезла из мира и самая сильная любовь, которой его любили. Единственная в каждой человеческой жизни истинная любовь, потому что она бескорыстна, всегда готова на жертвы, не знает измен и, пока есть на земле мать, не знает конца. Она уходит от каждого вместе с матерью, а понять ее, оценить – дано только тогда, когда ее уже нет…
…Наверху в чьей-то квартире стояли старинные часы с боем; каждый час они били протяжными, слегка дребезжащими ударами. Когда бой прекращался, с минуту казалось, что в тишине дома что-то еще продолжается, что-то плывет в неподвижном воздухе комнат, смутное, медленно затихающее. Климов считал, что это обман слуха, а потом все же открыл, что́ рождает это слабое эхо. В спальне приятеля на стене висела старая гитара с потертым грифом. Это ее струны отзывались на мерные удары часов. Поначалу эти звуки беспокоили, но скоро Климов свыкся с ними и даже полюбил. Под них было хорошо засыпать, слышать их во сне; далекий бой старинных часов и тихий резонанс гитарных струн создавали домашний уют, которого для Климова не было в чужой квартире…
5
На десятый день ему разрешили подниматься. Еще раз, уже в поликлинике, сняли кардиограмму.
– Бюллетень вам закроем. Походите, поработайте, посмотрим, как будет, – сказал врач. – Избегайте неприятностей, огорчений, это самые главные враги здоровья. Грузчики вон какие тяжести таскают, а давление – в полной норме. А поссорится человек с женой – и пульс сто двадцать, гипертония такая, что надо в больницу класть…
Климов взял бюллетень – чтоб не вдаваться в ненужные объяснения. Но предъявлять его было некуда. Радости от своего выздоровления он не испытывал, охоты и интереса к жизни, как раньше, когда случалось полежать с ангиной или гриппом и опять встать на ноги, – тоже. Не раз в те дни, пока он лежал в квартире приятеля, мелькала у него вкрадчивая мысль – а хорошо, если бы всё для него закончилось… Тихо и просто… И конец всем проблемам…
Вечером Климов позвонил домой, впервые с тех пор, как переселился в чужую квартиру. Ответила Лера.
– Папулечка, что ж это ты – пропал, как в воду канул! Как твои дела?
– Помаленьку.
– На службу устроился?
– Пока нет.
– A y меня такая радость! Помнишь, я рассказывала, есть у нас Маргарита Сергеевна, которая на пенсию собирается? Так вот, она уходит, уже заявление подала, а меня на ее место! Сегодня начальник со мной уже говорил. Это значит – зарплата больше на целых двадцать пять рэ, ну и совсем другое положение… Но работы – ты себе представить не можешь! Считают – новенькая, отказываться ей неудобно, тем более, что ко мне такое доверие, повышают, и все подкидывают, подкидывают со всех сторон… Я, конечно, пока не отказываюсь, это было бы глупо, но потом я им покажу, я же не верблюд, чтоб одна за всех ишачить… А вчера я в оперу ходила, на «Ивана Сусанина». В нашем театре новый бас, из Свердловска. Ничего, солидный такой мужик. Но «Сусанин», знаешь, совсем не смотрится… Вообще, опера – это уже архаика, полностью себя изжила. Зрителей половина зала, даже новый бас полного сбора не делает, а к концу так и того меньше осталось…
– С кем же ты ходила?
– О, нас целая компания была. Институтских четверо, с нашей работы трое. А я с Вадимом. Его по телевидению показывали, ты случайно не видел? У тебя там телевизор есть? Передача о школе была, а его – крупным планом целую минуту, наверное. Диктор задавал вопросы, а он отвечал. Так солидно держался, просто умрешь. Перед ним директора показали, так он – так, будто завхоз какой-то, а Вадька – такая осанка, голос… Жаль, что не смотрел. Его приглашают на физфак пединститута младшим преподавателем, а он, глупенький, не хочет, представляешь? Зарплата чуть не в два раза больше, через год квартира, а там дальше, глядишь, можно и какую-нибудь диссертацию толкнуть, а он, дурачок, нет – и всё. Говорит, тут я самостоятелен, что хочу, то и делаю, развиваю свои идеи, воспитываю в учениках свой стиль, моя фамилия уже в спортивной литературе, а в институте – что? Там я винтик, рядовая шестеренка, там я свое лицо потеряю…
Торопясь, сминая фразы, Лера увлеченно тараторила об успехах Вадима. Работа в бюро технической информации, переводы технических текстов, которыми она там занималась, загрузка, на которую она жаловалась, вместе с тем хвалясь, что она такая деловая, – хотя и занимали ее, но совсем не так, как ее отношения с кавалерами. Она была в том самом горячем периоде, который наступает у незамужних девушек после института, когда почти все подруги уже повыходили замуж и страшно горды этим, открыто чванятся, а незамужние – вроде бы поотстали от них, и это стыдно, обидно и даже оскорбительно, вопрос чести и достоинства, и медлить, ждать дальше уже рискованно, и все внимание, все умственные и душевные силы нацелены на одно и поглощены одним – замужеством. Весь последний год Лера была в борьбе и колебаниях внутри себя – кого же ей предпочесть? Вадима Лазарева, мастера спорта по фигурному катанию на коньках, тренера детской спортивной школы, или же Олега Волкова, инженера бюро технической информации, с которым она вместе работала? Решить этот вопрос было бы легче, если бы кто-нибудь из них явно уступал другому. Но вся закавыка была в том, что оба они были одинаково хороши: рослые, импозантные, модно одеты, с пышными длинногривыми шевелюрами. Вадим Лазарев был без ума от джаза, знал назубок всех исполнителей песен, их репертуар, сам бренчал на гитаре и пел недурным голосом, таскал Леру на концерты всех гастролеров; архаика, устарелость «Ивана Сусанина» и то, что опера вообще себя изжила, – это были его мысли и слова. Олег Волков любил художников, живопись, выставки, с ним Лера ходила в музеи, под его влиянием стала собирать дорогие монографии о художниках, репродукции с картин. Дело осложнялось тем, что время от времени возле Леры появлялся и заслонял этих обоих Слава Кукаркин, бывший одноклассник Леры, влюбленный в нее с восьмого класса. В девятом и десятом и Лера была влюблена в него, но затем охладела, однако не полностью, и будь Слава Кукаркин настойчивей и определенней в своих намерениях, она бы, верно, согласилась выйти за него замуж. Но он сам был в раздвоенности, тоже решал нелегкую для себя проблему: на ком же ему остановиться. Лера ему нравится больше других, но это просто чувства, не открывающие никакой серьезной перспективы. А жениться надо с умом. И он раздумывал: не сделать ли предложение дочери завкафедрой механики Заре Карапетянц? Она толстая и, судя по всему, растолстеет еще больше, у нее короткие ноги и ступни сорокового размера, но Слава ставил своей целью попасть в аспирантуру, «остепениться», и такая женитьба уже наполовину обеспечивала ему эти его планы.