Костя доковылял до ручья, умыл лицо, не вытираясь, оставив на бровях и ресницах алмазно-сверкавшие капли.
У самой воды из овражного откоса выпирал камень. Костя сел на него, завороженный видением мельницы, ее с плеском и шумом кружившегося колеса, напомнившего ему что-то детское, сказки братьев Гримм и Андерсена.
В кустах звучали, перекликались голоса: вдоль ручья копошился госпитальный люд. Кто брился, пристроив в камнях осколок зеркала, кто стирал свое бельишко, носовые платки, портянки, гимнастерки, развешивая их для просушки тут же, на кустах. Иные просто так, вроде Кости, в покое и отдыхе, отдавшись солнцу и ветру, пронизывавшим окружающую листву, сидели над водой, лениво покуривая, побрасывая в ручей камушки.
– Здорово, земляк! – окликнули Костю.
Сзади, за его спиною, пробирался по узкой щебнистой тропинке, пролегавшей вдоль ручья, вихрастый малый с подвешенной на бинте рукою, звякая тяжелой гроздью медалей на распоясанной, расстегнутой в вороте до последней пуговицы гимнастерке. Картинно и парадно, забивая своим блеском остальные медали, раскачивались и сверкали звезды Славы всех трех степеней – две серебряные и золотая. Малый дружелюбно, приятельски улыбался, обнажая мелкие, коричневатые от табака зубы.
– Фу-ты, обознался! – сказал он, нимало не гася своей жизнерадостной, простоватой улыбки. – Думал, дружка нашел. Ты не с Пятой гвардейской?
– Нет…
– А есть тут кто с Пятой?
– Не знаю, – пожал плечами Костя. – Ищи…
Вероятно, ничем иным, как только чистой случайностью, нельзя было объяснить того, что именно эти люди, которых видел возле себя Костя, остались живы, а пули, железо войны нашли других, – как было такою же случайностью, слепым везением, что на том страшном поле последнего боя пощадило его и не пощадило Атанова и многих, многих его друзей и товарищей…
Но, вбирая в себя тепло и свет утра, весь распахнутый навстречу этому свету и теплу, вновь способный замечать и чувствовать радость жизни, разлитую вокруг и заявлявшую о себе тысячью разных мелочей – и шумом ветра, и журчанием, переплеском струй, и бликами солнца, сверкавшими на черном лаке мельничного колеса, и перекличкою солдат, располагавшихся у ручья, дыша густым, пропахшим древесной корою и близкой осенью воздухом, наполненный тихим, торжественным счастьем, что он живет, дышит, видит, чувствует – Костя не хотел думать, что это всего лишь случайность, доставшаяся слепо. Продолжающаяся жизнь не могла быть слепым даром – слишком бесценен был этот дар, чтобы судьба могла распоряжаться им как попало, без выбора и усмотрения. В нем, в этом даре, крылся, казалось, какой-то тайный замысел, который будет угадан и явится со временем, какая-то определенная каждому назначенность… И от этой веры, от ощущения как бы налагавшегося теперь на него долга, не облеченного в слова, но существовавшего явственно и неоспоримо, от благодарного чувства, которое испытывали его душа, его слабое, больное тело, все в нем желало в предстоящей ему жизни, во все ее дни и годы, сколько их придется, жить как-то особенно, в какой-то высокой правде и чистоте, делать хорошее, доброе, никогда, ни на миг не отдавая себя мелкому и пустому, не позволяя своей душе зарасти сором, забыть про свой незаписанный долг, – чтобы всегда быть достойным того Доверия и тех Надежд, что сделали ему этот свой бесценный, ничем не оплатный дар…
1966 г.
Часовых дел мастер
Два десятка часов, разложенных на толстом зеленоватом стекле под абажуром настольной лампы – ручных, карманных, всевозможных марок и фасонов, – показывают пять. Алеша Луков распрямляет спину, с удовольствием потягивается. Рабочий день закончен.
Алеша снимает с головы черный берет – он надевает его, чтобы длинные, соломенного цвета волосы не падали со лба, когда он с лупою в глазу склоняется над часовыми механизмами, – вешает берет на гвоздик в стене. Потом не спеша – он не любит торопиться, профессия выработала в нем сдержанность и точность движений – убирает в железный ящик на полу часы, складывает на полочку инструменты, мягкой щеткой обметает настольное стекло. Все в порядке. Завтра, когда он придет сюда снова, будет приятно сесть за чистый прибранный стол. Это даже придает особую охоту к работе. А есть мастера – такой хаос на рабочем столе! Как самим не противно…
Алеша натягивает старенькое, уже здорово потертое на локтях пальто, берет в руку палку. Он инвалид, левой ноги у него нет по самое бедро. Ее оторвало осколком бомбы, когда мама, спасаясь от войны, уезжала с ним из осажденного Киева. Бомба попала прямо в вагон. Это случилось давно, он был тогда совсем мал, ничего не запомнил – ни Киева, где родился, ни отца, который ушел на войну и пропал там. Даже не знает, как выглядела мама. И никто этого не знает. От нее у Алеши не осталось ни одной фотокарточки, ничего. И кто он, откуда, ему рассказали уже потом, когда он подрос, в детском доме…
Часовая мастерская помещается внутри большого универсального магазина, на первом этаже. Выходная дверь рядом.
Но Алеша всегда приходит и уходит через другую дверь – на противоположном конце здания. Чтобы достичь ее, нужно пройти мимо длинного прилавка с галстуками на вертушках, мимо отдела кожгалантереи, витрин с дамскими шляпами и, наконец, мимо киоска, где продается парфюмерия – одеколон, духи, губная помада.
Алеша старается идти так, чтобы его хромота не очень бросалась в глаза…
Перед киоском, в котором стоит Майя, много народу. Толпятся, разглядывают товары, покупают. Майя, держа в руках синий флакон, разговаривает с полной дамой в шубе из черного меха. Густые каштановые волосы Майи, не тронутые завивкой, косо зачесаны со лба назад, их придерживает полукруглый гребень. Так просто, без претензий, носили волосы старшие девочки в детском доме, где воспитывался Алеша. Как хорошо, что Майя не следует общей моде, не постриглась, чтобы сделаться похожей на растрепанного мальчишку; другие девушки-продавщицы уже давно устроили себе «стильные» прически. И юбок с разрезами она не носит, и кофточек, обнажающих плечи. Все на ней всегда скромное, даже бедноватое. Да и откуда взяться нарядам? Отец у нее умер, мать служит билетершей в кино. Все, что Майя зарабатывает, она отдает в семью, на хозяйство.
Алеше не часто приходится с нею разговаривать. У киоска всегда люди. Да и неудобно подойти так, без дела. Вот только в обеденный перерыв: универмаговские служащие отправляются в кафе напротив, и порой случается, что Алеша и Майя окажутся рядом в очереди в кассу или за соседними столиками.
Но он знает о Майе многое. Знает, что она окончила десятилетку, мечтает учиться дальше – иностранным языкам. Знает, что она любит каток, театры, любит читать книги. Что в магазин к Майе заходит рослый парень в коротеньком рыжем пальто, всегда без шапки, какой бы ни стоял на улице мороз…
Вот и сегодня днем он торчал у прилавка целый час…
Алеша чувствует в плечо сильный толчок.
– Извините, – говорит он, растерянно озираясь и не видя того, с кем столкнулся.
– Глаза дома забыл? – гудит над ухом сердитый бас.
К прилавку подходят еще покупатели и совсем заслоняют Майю.
Алеша на улице. К остановке – она тут же, возле универмага, – подкатывает троллейбус. Он направляется в Черемушки, как раз туда, где живет Алеша. Но Алеша переходит улицу и становится в очередь на автобус, идущий в обратном направлении – к центру.
При посадке толкотня: наступил час «пик», трудовой люд спешит после работы по домам. Алеша может войти через переднюю дверь, но он не любит демонстрировать свою инвалидность, не любит пользоваться правами, которые дает его инвалидная доля. Он хочет быть как все и пробивается в автобус с общей очередью, в давке и толкотне. Потом, сжатый со всех сторон, он стоит в плотной массе человеческих тел на своей одной ноге до самого конца пути.
Еще не вся Москва закончила рабочий день.