Короткие радости Максима Тимофеича
Запрягать Максим Тимофеич стал еще в темноте. Лошадь, приученная на колхозной работе без определенного над ней хозяина повиноваться всем, кто подойдет, покорно нагнула голову и сама просунула ее в хомут; не дергаясь и не упрямясь, зная, что все равно заставят, дала надеть на себя уздечку, всунуть в рот железные удила.
– Эх, не ту Родька привел! – который раз посетовал Максим Тимофеич. – И стара, и изъезжена уже вся. Копыта растресканы, хвост редкий… Ну да что ж, – утешил он себя, – ладно, и такая пока поработает…
Максим Тимофеич только поначалу сильно расстроился, а сейчас горевал уже больше по привычке. Будет еще случай, верил он, заменят они с Родькой эту конягу. А то и вторую заведут. Теперь, когда Родька полицаем при немецком коменданте, права и возможности у него большие. Что лошадь! Всех вон немцы из города выгнали, никого не допускают, а Родька – на́, отец, езжай за барахлишком! – принес пропуск на желтой картонке с черным, раскинувшим прямые крылья орлом…
Жена вынесла из дома мешочек с харчами, бутылкой молока, уложила под сено в передок телеги.
– Може, все ж таки и я с тобой? – опять завела она разговор, продолжающийся у них еще со вчерашнего дня, как только Родька принес пропуск. – Один как ты там управишься, тяжелое – как станешь таскать? А я б тебе помогнула, вдвоем оно легше…
– Тьфу ты, опять за рыбу деньги! – плюнул в сердцах Максим Тимофеич. – Сказал же Родька – на одного пропуск, понимаешь ты это? Не пустят тебя!
– А може, пустят, мы попросим.
– Може! Это ж немцы! А то ты не знаешь, какие у них правила. Нет – значит, нет!
– А ты скажи – жана, мы с ей вдвоем, она мне помогнуть едет…
– Скажи! Как я им это скажу, по-ихнему?
– Они по-русски понимают.
– Тьфу ты! Ну, черт с тобой, садись. На себя тогда пеняй, коли что…
Анна Матвевна торопливо кинулась надевать жакетку и шерстяной платок. Она, конечно, очень даже пригодится и просится не зря. Максим Тимофеич, наружно сердясь, про себя понимал это вполне. Того он не приметит и в ум ему не придет взять, что сообразит и сделает Анна Матвевна цепким своим бабьим умом и проворными бабьими руками.
Максим Тимофеич вывел лошадь со двора на улицу, прикрыл ворота. Уже светало. Широкая ровная улица села была видна во весь свой двухверстный пролет. Багровое свечение пожаров в стороне города примеркло, зато в небе густо и тяжело обрисовалась черная туча дыма, что раньше сливалась со тьмой ночи.
Просто удивительно, как долго горит город и все еще находится в нем пища для огня, никак не может он выгореть до конца. Пожары занялись, когда немцы еще только входили в него, в начале июля, а сейчас уже последние числа сентября. Языки пламени, видные с расстояния в десяток верст, то ширятся, сливаются вместе, в одно полыхание, то дробятся на отдельные очаги, возникают в новых местах. Немцы, похоже, совсем не тушат пожары, не до них – наличные их силы удерживают фронт, отбивают атаки советских войск на городских окраинах. Город, конечно, выгорит так дотла, но им его не жалко – в их власти уже сотни других русских городов, и без того немало всяких богатств захвачено на русской земле…
Анна Матвевна, в сапогах, тех самых, что снял Родька с убитого красноармейца, когда они вразброд, кучками и поодиночке, отступали через село, по огородам и окрестным ярам к Дону, умотанная платком, взобралась на телегу. Максим Тимофеич сразу же дернул вожжами, крикнул на лошадь, пуская ее по улице.
Под уличными раскидистыми тополями и в некоторых дворах стояли пятнисто раскрашенные немецкие автомашины, бронетранспортеры. Прохаживались часовые с автоматами на груди или винтовками. Ждущая настороженность и готовность были в их фигурах, серый вязкий рассвет сливал их лица в одно с грязно-зеленым цветом их одежд. Они еще издали замечали конную подводу и пристально вглядывались в сидящих на ней.
Максим Тимофеич приближался к часовым без тревоги, он все время чувствовал лежащий за подкладкой картуза немецкий пропуск, свою безопасность и свое особое положение с ним. В нем было даже большее чувство – дружеской сближенности с этими недоверчивыми чужеземными солдатами, какого-то чуть ли не родства с ними и всей той грозной немецкой силой, к которой они принадлежали. Подъезжая к часовым, он еще за полсотни шагов делал каждому рукою успокаивающие и разъяснительные жесты; если бы их перевести на слова, они должны были бы сказать этим немцам примерно такое: не беспокойтесь, не волнуйтесь, пожалуйста, это я, Максим Тимофеич Объедков, с комендантским пропуском, все в порядке, зер гут – говоря по-вашему, я для вас свой, я всех вас крепко уважаю. Да, я русский, но не такой, как другие, мой сын с вами, у вас на службе, с такой же винтовкой, можете мне верить, никакого вреда я не замышляю и никогда вам от меня его не будет…
Часовые, сначала насторожившись, смотрели на Максима Тимофеича затем спокойно: они будто бы понимали, что говорил он им своими жестами, улыбками и подобострастным выражением лица, своею сгибающейся в поклонах фигурою, которыми он, проезжая мимо, радостно и признательно благодарил за мирное к нему отношение. Никто из немцев не делал попытки остановить подводу; может быть, они в самом деле верили Максиму Тимофеичу и без предъявления пропуска, а может быть, и это скорее всего, они и не должны были его останавливать, у них была своя служба, свои обязанности, а останавливать и проверять – это дело других.
За селом дорога побежала с бугра, во всю ширь открылся город, вернее – пелена серого, бурого, черного дыма и смутно проступавшие сквозь нее отдельные, самые крупные, строения, видные с десяти верст: бетонный элеватор, заводские корпуса и трубы, водокачка в районе вокзала.
Внизу поблескивал Дон. На голых береговых скатах и на самом берегу, у воды, темнели туши подбитых танков, обгорелые автомашины. Белели вывороченным мелом бомбовые воронки. Все они были от немецких «юнкерсов». Летом, в июле, когда сломленные красноармейские части спасались за Дон, спутанно и растерянно сбиваясь у понтонных мостов, а большинство бойцов пускались просто вплавь, кто на чем, кто как умел и мог, тут творился кромешный ад. Быстро сменяя друг друга, «юнкерсы» беспрерывно висели в небе над этими берегами, над донским руслом, и сыпали, сыпали вниз свои визжащие бомбы…
Донскую низину заволакивала дымная мгла. Подвода въехала в нее, и показалось, что рассвет пошел вспять, снова возвратились сумерки. От гари першило в горле, крупными хлопьями летела сажа.
Въезд на понтонный мост закрывал полосатый шлагбаум. Стояло несколько немцев в пилотках и касках. Один из них, самый рослый, с какими-то значками на погонах, очевидно, начальник, поднял навстречу Максиму Тимофеичу красный кружок на палке, приказывая остановиться.
Максим Тимофеич послушно притормозил лошадь, слез, вынул из картуза картонку.
– Пропуск! – сказал он, всем видом показывая, как он уважает немецкие правила. – Я же знаю, без пропуска нельзя, порядок есть порядок, так бы не поехал…
Рослый немец вблизи оказался конопатым – как в луковой шелухе. Он взял картонку, секунду подержал перед своими блеклыми глазами. Лицо его было усталое, на нем сумраком лежала бессонная ночь. Но оно осветилось каким-то подобием улыбки.
– О-о! – кивнул он головой в знак того, что пропуск правильный, действительно все в порядке.
Максим Тимофеич тоже заулыбался, благодарно, заискивающе.
– А это жинка моя… – предупреждая вопрос, поспешил разъяснить он, показывая на сжавшуюся Анну Матвевну. – Как бы сказать, по-вашему – фрау…
– Хо-о, фрау! – уже в голос рассмеялся конопатый немец, возвращая Максиму Тимофеичу пропуск. Он что-то сказал другим немцам, те густо захохотали.
Рассмеялся и Максим Тимофеич – мелко, дробненько, поддерживая немцев и их густой смех, как бы понимая, что это и в самом деле смешно – что его Матвевна, сидящая на телеге, в мужицких сапогах, простая русская крестьянская баба в плисовой жакетке на вате, в темном платке до бровей, морщинистая, старая, со скошенным, как от флюса, оплывшим на одну сторону лицом – фрау…