6
В этот день она так и осталась единственной. Ксения была дома, когда он пришел. Она встретила его своим светлым, живым, чуть насмешливым взглядом.
– Ну, охотник, похвастайся! Где ж твоя добыча?
Василий молча развязал вещевой мешок, вынул утку.
– Одна? Ну что ж, для начала и это неплохо…
Она быстро, умело ощипала перья, выпотрошила.
– Зажарить? Или, может, суп сварить? Погоди, я вот как сделаю: в судочке потомлю, чтоб весь жир с ней остался. Так она вкусней будет. Как раз еще в печи уголья… Мой Федя тоже за утками хаживал. Он был до всего ловкий, за что ни возьмется, всегда помногу добывал. Один раз, так же вот, осенью, полную сумку принес. Всех соседей оделили и сами ели, ели, аж надоело, я уж на это мясо и смотреть не могла… Это вот его ружье, что теперь у Кольки. Он, когда по повестке уходил, говорит: храни его, как память обо мне, мы ж с тобой ведь больше ничего еще пока не нажили… А месяц назад тетка Аня вспомнила, продай да продай, мы тебе хорошие деньги заплатим! Я сначала ни в какую, это ж память, а она не отстает: чего ему без проку лежать, а Колька, глядишь, мясца себе добудет, у него работа тяжелая, сил много надо, на одной картохе да пустых щах такую работу не вытянешь…
– Выходит, я Кольку на голодный паек посадил? – смутился Василий.
– Ничего с ним не сделается. Он с эмтээс, знаешь, сколько хлеба получает? Трактористам по десять кило на трудодень платят, чего Колька-то и пошел на трактор… Кабанчика они откормили, на днях резать будут. Сальце да свининка – они получше-то этих птичек…
На второй день Василий вернулся совсем пустой. Утки взлетали, он стрелял, но мазал, только даром истратил пять патронов.
– Ты на Битюг сходи, далече, правда, верст десять, да тебе ведь всё равно ноги бить… – посоветовала Ксения. – Или на Володаевку. Возле ней тоже речушка, а у самой деревни – прудок. Был глубокий, страсть сколько рыбы гуляло, да не чистили, валили в него всё по́падя, теперь затянуло, осока его душит. Ты его глянь, утки на нем всегда гнездились, а сейчас им там и вовсе раздольное место…
Василий послушался, сходил к Володаевке. Пруд был красив именно тем, что порицала Ксения, – запущенностью, густыми зарослями осоки, стрелолиста, сплошными покровами бледно-зеленой ряски. Чистая вода проглядывала лишь оконцами. Охотиться тут надо было с собакой, иначе подстреленных уток не достать. Он убил одну, она упала в ряску. Василий не знал, что делать. Лезть в воду – запутаешься в тине, траве, да там и останешься. Он решил, что утка пропала. Но заметил в камышах полузатопленный челнок. Отчерпал ладонями воду, влез в него. Челнок не зря кинули в камышах без замка и привязи, он был весь гнилой, щелявый. Едва Василий в него ступил – под тяжестью его веса он стал вновь быстро наполняться водой. Но Василий посчитал, что он всё же успеет доплыть до утки и вернуться. Действительно успел, но промочил сапоги насквозь и, задержись он в своем плаванье еще хотя бы на полминуты – тонуть бы ему непременно вместе с челноком.
Утро еще не кончилось, шел лишь десятый час.
Володаевский пруд в самом деле был богат утиными выводками. Они едва слышно перекликались, покрякивали в камышах, иногда взлетали вдали от Василия и, сделав несколько широких, быстрых и вроде бы бесцельных кругов, опять опускались в камыши. Верно, это была тренировка молодняка перед отлётом на юг. Но Василий не стал больше стрелять, хотя такие возможности были – чтобы не губить понапрасну живность и не досадовать.
Василия не огорчало, что в охоте он так малодобычлив. В его пребывании в Ясырках ему открылось нечто другое, что стало интересней, желанней уток, любых охотничьих трофеев. Ему нравилось, как его всякий раз встречает Ксения, ее какая-то почти родственная, сестринская приязнь к нему, наполняющая ее взгляд светом, лучистостью, нравились ее улыбки, ослеплявшие его ровным рядом белых, чистых зубов, – при этом, если улыбка была особенно широка, в углу рта показывался еще один зуб, слегка нарушавший четкость, как-то мило, совсем по-детски, кривоватый – когда зубы еще только растут, устраиваются и не выровнялись как надо. Он с охотою ждал разговоров с Ксенией, они совершались, в основном, вечером, когда ее дневные дела и заботы полностью заканчивались и она с видимым удовольствием отдавалась дому, несложным домашним хлопотам, исполнявшимся ею не как труд, а как приятный отдых от него. Наколов лучины, она нагревала самовар, вставив жестяную трубу в печную вьюшку, и они подолгу сидели за столом – с бедным угощением, без сахара, со свекольными «парёнками» вместо него. Зато со свежим хлебом или, еще того вкусней, с ржаными сухарями, которые надо было размачивать в кипятке, так они были тверды, неподатливы зубам.
Он уже многое знал про нее, знал, как они познакомились с Федором. Она поехала в Бобров, ее обокрали в магазине, вытащили все деньги, что она долго собирала на покупки. Она горько расплакалась, ее окружили люди, какая-то бабка стала отчитывать: «Сама дура, сама виновата, кто ж все деньги в кошелек кладет, а кошелек в карман, их надо в руке держать или на груди под кофтой, туда никто не полезет, а полезет – так сразу учуешь…» Тут подошел русый парень, оттеснил бабку, взял Ксению под локоть и, улыбаясь, сказал: «Ксюша, не убивайся, не такая уж это важность – деньги, мы с тобой их опять наживем…» Как ни горько ей было, а она удивилась, что он назвал ее по имени, сказал: «Мы с тобой». «Откуда ты меня знаешь?» – «А ты из Ясырок, там у меня родичи, я у них был и тебя видел. Как было тебя не заприметить, ты ведь на весь район одна такая красавица. Ты даже плачешь не как все, а красиво…» Она не могла не рассмеяться: в чем нашел красоту! А он сказал: «Да, да, точно». Вывел ее из магазина в скверик, отер ей своей ладонью слезы со щек. И вдруг выпалил, в упор глядя ей в глаза своими голубыми глазами: «Слушай, давай с тобой поженимся! Я летом педучилище кончаю, мне всё равно, куда назначат, могу и в вашу восьмилетку попросить. Всё равно от этого не уйдешь, мне – жениться, тебе – замуж выходить, а ты мне с первого взгляда понравилась, как только я тебя увидел, зачем мне кого-то еще искать!..» Ксения ничего не могла ответить, – только что деньги украли, и тут же такие слова, такое внезапное предложение, совсем оно ее ошарашило. Лишь одного он от нее добился – что они встретятся, будут у них еще свидания. В новую их встречу – опять он о том же, а она – опять молчок. Но про себя она уже любила его и была согласна замуж, одно его движение еще тогда уже решило для нее всё – как он ей в скверике слезы своей рукой вытирал…
В ее воспоминаниях про это, в том, как она рассказывала, была печаль, но была и улыбка. А про дочку свою Светланку она вспоминала только с печалью и никогда не могла удержаться от слез. Светланка умерла в середине войны, трех годков. «Всё горела, горела… Что ни тронешь – так всё и пылает, ручки, ножки, лоб, ничем жар сбить нельзя, в глазах – тоска, смотрит – ну, будто говорит: «Мамочка, помоги, очень мне худо, что ж ты мне не поможешь…» А потом пожелтела вся, как в луковой шелухе купанная, глаза желтые, ротик… Что ни съест, ни выпьет – тут же обратно… До войны у нас в деревне фельдшер жил, аптека была. А как война – ничего этого не стало. Лекарств взять негде. Эвакуированные приносят, у кого что есть, одни – одно, другие – другое, а давать ли, сколько иль, наоборот, только вред – никто не знает, и я не знаю… Последнюю ночку она всю скрозь промучилась. Ни часа не спала, забудется, затихнет, да тут же опять очнется, стонет. А утром – всё… Как раз солнышко всходило, зайчики светлые на стене, над ее кроватью. Маленькой она их ручонкой ловила, а побольше стала – другую игру придумала: подставит солнцу ручку и смотрит на стенку – как тень от ее пальчиков шевелится, разные фигурки выделывает. И вот солнце в окно, я ей говорю, чтоб развлечь, утешить: смотри-ка, твое солнышко, да какое веселое! Она посмотрела, а глазки уже тусклые, как пленка их закрывает, и голова у нее с подушки в сторону…»