Вялая, уже по-осеннему сникшая трава покрывала склоны. Поодиночке и гнездами в ней желтели грибки, луговые опята, те самые, про которые рассказывала Василию мать: местные ими брезгают, ни в каком виде не употребляют, а эвакуированные, которым было голодно, по осени собирали их ведрами, жарили на каком-нибудь масле, какое удавалось добыть, конопляном, хлопковом, лишь бы не горели на сковородке, и как еще ели, благодарные природе за ее дар…
Из лощины Василий вышел к озимому полю, мелко паханному, плохо взбороненному, с негустыми, не закрывающими землю зелеными всходами. Это была еще земля ясырского колхоза и, должно быть, Колькина работа: это он пахал, боронил и засевал это поле своими полудетскими, хотя уже и мозолистыми, руками, на старом эмтээсовском «удике», про который он, безнадежно скривившись, сказал: только что так, на вид, машина, а вообще-то – уже давно утильсырье…
Ветер гнул, гладил, слегка трепал нежные, хиловатые ростки. Василий невольно остановился у края, долго смотрел на шелковистые зеленя, на борозды от сеялки, убегавшие вдаль. Не просто труд, надежды местных, напрягавших здесь свои силы, и далеких от этой земли, но всё равно зависимых от нее людей, их благополучие, долгожданная сытость были в этом поле, в этих робких, набирающих крепость всходах. Они смотрелись, как вообще вся будущая жизнь, ожидающая всех и каждого впереди, весь народ за свершившимся военным перевалом. Всё еще могло статься с этим полем, с этим поднимающимся хлебом, еще много неясного было в предстоящем, но и про хлеб, и про жизнь, что наступила, будет, протягивается вдаль, как эти борозды, хотелось думать только хорошее, потому что на плохое, наверное, уже ни у кого не хватило бы ни душевных, ни телесных сил…
Речушка, которую искал Василий, петляла по выкошенной лощинке меж пологих скатов. Над ее нешироким руслом нависали кусты ивняка, местами сросшиеся сплошняком. Только подойдя к ним вплотную, Василий увидел черные подмытые обрывы берегов, мутную от недавних дождей воду. На поворотах она свинцово поблескивала, отражая бледный свет пасмурного неба.
«Какие могут быть тут утки, в такой канаве?» – подумал Василий разочарованно.
Он пошел вдоль речушки, шурша сапогами по рыжеватой жесткой травяной щетине из-под кос деревенских косарей, добывавших здесь своей скотине корм. Но не прошел и тридцати шагов, как из-под очередного куста, мочившего в воде свои нижние ветви, с испугавшим его взрывным хлопаньем крыльев вырвались три утки. Вероятно, мать и двое ее детей, уже наученных летать. Стремительно, по прямой они набрали высоту и уже далеко от Василия, как по команде, все вместе круто завернули направо, скрылись за плоской вершинкой холма.
Василий был так ошеломлен их внезапным шумным взлетом, что даже не успел снять с плеча ружье. Выругав себя и поняв, что надо быть каждое мгновение начеку, он взял ружье в руки, взвел курок и двинулся дальше, весь предельно настороженный, готовый при первом же шорохе целиться и стрелять.
Такой же взрывной шум крыльев раздался вдруг за его спиной. Новые утки хитренько затаились при его приближении, дали ему пройти мимо и только тогда дружно вырвались из-под куста.
Василий тут же развернулся, вскинул ствол. Вытянув в струнку длинные шеи, поджимая лапы, со стремительной вибрацией крыльев, оставляющих позади себя уже не шум и хлопанье, а тонкий свист, так же быстро, как и предыдущие, уносились тоже три утки. Пока Василий, судорожно водя стволом, решал, в какую же целиться, они успели оторваться от него на такое расстояние, что дробь их уже не могла достать.
Сердце его колотилось бешеными ударами, а пережитое напряжение, хотя длилось оно всего секунд пять, было таково, что у него даже ослабли ноги.
Он снова со злостью обругал себя: ну и разиня же он, нет, с такой сноровкой дело не пойдет, он будет только уток пугать – и больше ничего…
Речушка петляла, то становясь совсем узкой, – если разбежаться и посильнее толкнуться ногой, можно перепрыгнуть на другой берег, – то разливаясь пошире. В широких местах течение ее становилось невидным, вода неподвижно млела под отвесными стенами черных обрывов проточенных круглыми дырочками гнезд ласточек-береговушек.
Уток больше не встречалось, Василий внутренне расслабился, перестал их ждать, и тогда с нового плёса, к которому он подходил, взлетела целая стая. Неба она не закрыла, как в рассказах Анны Федотовны, но всё равно уток было много, штук до тридцати. Василий выстрелил; все утки улетели, а над плёсом, кружа, ветер понес перья и пушинки, вырванные дробью из утиных крыльев. Василий смотрел на улетавшую стаю, пока она была видна, ждал – может, всё-таки какая-нибудь упадет. Но, похоже, даже подранков не было в стае, все утки летели дружно, ровно, с одинаковым энергичным махом крыльев, ни одна не отставала.
Получалось, что охота, даже такая несложная, совсем не простое дело. Вероятно, надо было еще больше разозлиться на себя, на свою неспособность и неумение, но Василий, наоборот, вдруг успокоился. Он перестал ждать и хотеть добычи, и ему стало хорошо просто идти в просторе и тишине полей, по пустым кошеным луговинам, дышать прохладным воздухом осени, смотреть по сторонам – на лиловую мглу горизонтов, на скирды вымолоченной соломы посреди убранных пашен, на стадо коров вдали, пасущихся на жнивье под присмотром хромого деда в дождевике и мальчонки с длинным кнутом. Голова его, словно ветер продувал ее насквозь, была, как никогда, свежа, внутри себя он чувствовал такой же точно простор и покой, что были в раскинувшемся вокруг земном пространстве. Он чувствовал, что всё в нем только сейчас, вот здесь, омытое мирной осенней дрёмой засыпающих полей, обретает настоящее равновесие и со всей полнотой даже в само его тело входят ощущение и подлинная вера, что война со всеми ее бедами, гнетом, давившим мозг, душу, в самом деле – позади, теперь уже только прошлое. Кончилась, мать ее дери, будь она проклята сто тысяч раз, кончилась совсем и навсегда!..
Километра через два путь ему преградил ручей, впадавший в степную речушку с правой стороны. Он пошел вдоль ручья, и тут ему повезло: взлетела утка, он выстрелил навскидку, и она камнем, точно наткнувшись в воздухе на невидимую преграду, упала в траву на другой стороне.
Как ни узок был ручей, а не перескочить через него, берега топкие, глубокая, жидкая грязь; ни вблизи, ни поодаль не оказалось и перехода из камней или жердин. Пришлось снимать сапоги, брюки, наполовину голым, задрав до груди гимнастерку, лезть в грязь и воду.
Ноги Василия сразу же заломило от холода донных ключей. На середине ручья вода дошла до пояса. Он подобрал утку, перешел назад, кое-как смыл с себя грязь, поспешно оделся. Ноги одеревенели, он их совсем не чувствовал. Топая сапогами, Василий стал бегать по лугу. Холод проник в самую глубь тела, Василий раз-другой даже клацнул всеми зубами. Не для его здоровья такие купания, зря он, конечно, полез, как бы теперь не скрючила его простуда…
Но всё равно ему было по-прежнему хорошо. Ото всего хорошо, даже от острого холода, что, уходя, иглами покалывал тело. Утка тоже радовала. Она была тяжела, увесиста, еще горяча под перьями. Первый трофей…