Три года назад он написал свой первый рассказ и послал в эту же редакцию.
В рассказе излагалась история, как в годы войны в детский дом попал искалеченный осиротевший мальчик. Он еще не умел ходить до того, как стал инвалидом, одноногим калекой, и вот теперь подрос, и воспитатели терпеливо его учат, и первые свои шаги он совершает на костыликах. Маленький мальчик, которого война зацепила своим железом еще в колыбели…
Это была его, Алешина, история, он писал о себе, ничего не придумывая.
Он долго ждал ответа из редакции, жадно схватывал каждый новый номер журнала, разворачивал с бьющимся сердцем: а вдруг напечатали? Нет, не напечатали. Не было и ответа. И тогда, набравшись решимости, он сам отправился в редакцию.
Лифт тоже почему-то не действовал, и он мучительно, весь в поту, лез на шестой этаж, одолевая ступеньку за ступенькой.
Какой-то человек, спешивший по коридору с пачкой длинных бумажных полос в руке, указал, куда обратиться, и Алеша, постучав в дверь с картонной табличкой «Редакция художественной прозы» и длинным столбцом фамилий под нею, вошел в большую, тесно заставленную письменными столами комнату, с окнами, упирающимися в глухую торцовую стену соседнего здания. Несмотря на дневную пору, горели настольные лампы под разноцветными абажурами. В кругах бросаемого ими света белели листы бумаги, картонные разбухшие папки. Папки громоздились на подоконниках, на черном диване, затиснутом в угол.
– Вам кого? – услышал он вопрос. Из-за полумрака и потому, что в большой многолюдной комнате внимание рассеивалось, он даже не видел толком, с кем разговаривал. – Присылали рассказ? Тогда к заведующей консультацией. Ида Борисовна, поговорите с товарищем.
Неловко лавируя на своем протезе в узких проходах, он пробрался к столу Иды Борисовны.
– Прошу… Садитесь вот сюда, – показала она на стул рядом со своим стулом. – Что вы присылали? Рассказ? Как он назывался?
Ида Борисовна была чуть старше Алеши: смуглая девушка с челочкой на лбу, с черными бархатными глазами в подкрашенных, удлиненных ресницах, с карминовыми, лаково блестевшими в свете настольной лампы крупными сочными губами. Модная шерстяная кофточка, узкая юбка, плотно обтягивающая бедра, ноги – в клетчатых носках-гольф…
Алеша отвечал на ее вопросы скованно, чуть слыша собственный голос, смущенный близостью ее ярких глаз и губ.
Ида Борисовна раскрыла толстую регистрационную книгу, стала листать страницы.
– Луков… Луков… – повторяла она его фамилию, пробегая взглядом сверху вниз строчки. – Ага, вот… «Первые шаги», номер 6843. Рецензент… – Она посмотрела в соседнюю графу. – А, теперь помню, читала я… Сейчас найду рукопись…
Это оказалось далеко не скорым делом. Ида Борисовна переворошила содержимое всех ящиков своего стола, все папки, в несколько стоп возвышавшиеся рядом с чернильницей, заглянула и в те, что были сложены на диване.
– У нас теснота, дикий беспорядок… – пожаловалась она. Но чувствовалось, что ей как будто даже нравится видеть вокруг себя так много всяких бумаг, небрежно рыться в них, перебрасывать папки, обеими руками вытаскивать их из ящиков и заталкивать обратно.
– Вот ваш рассказ, – сказала Ида Борисовна, найдя тоненькую тетрадку, усаживаясь на свой стул и опять смущая Алешу своею близостью. Она приветливо, согревающе, будто ей доставляло удовольствие видеть Алешу, смотрела прямо в его рдевшее лицо своими бархатистыми, влажно поблескивавшими глазами – глазами веселой, жизнерадостной девушки, у которой в жизни еще не было никаких настоящих невзгод, которой очень нравится работать тут, быть в курсе всех столичных литературных новостей, ежедневно видеть и слышать известных писателей и тоном причастного к «большой» литературе человека разговаривать с начинающими авторами, преимущественно очень молодыми, ободряя их своей улыбкой, теплотою глаз, дружественностью и простотой обращения. – Вы давно пишете?
– Только начинаю…
– Да, это заметно.
Ида Борисовна полистала Алешину тетрадку, заглянула в конец, вспоминая содержание.
– Что ж вам сказать… – мягко проговорила она, явно подражая кому-то, может быть, редактору журнала, чья манера разговаривать с молодыми авторами ей нравилась. – У вас есть способности… Но в вашем рассказе не актуальна тема. Военные годы, эвакуация… Это уже прошло. Об этом в свое время было написано. А сейчас нужно другое – сегодняшний день, злободневность, современные проблемы…
Ида Борисовна произнесла еще несколько таких же фраз, а потом, будто опасаясь, как бы Алеша не стал с нею спорить, опровергать и тем самым не заставил доказывать, находить убедительные доводы, поскорее перешла к ошибкам стиля. Язык Алеше тогда действительно не давался, замечания Иды Борисовны были правильны, и спорить против них было невозможно.
…Он долго стоял потом на лестнице, на том самом месте, на котором, отдыхая, стоял сейчас, сжимал в руке свою свернутую трубкой тетрадку.
…Его, маленького, голубого от потери крови, в бинтах, наскоро оперированного военным хирургом из санитарного поезда, спешившего на запад, к фронту, за новой партией раненых, какие-то неизвестные люди, согревая на груди, отнимая для него у своих детей молоко, чтобы не угасла чуть теплившаяся в нем жизнь, передавая из рук в руки, из эшелона в эшелон, увозили, вместе с другими ценностями страны, на восток… У Алеши всякий раз закипали на глазах слезы, когда он представлял себе эту картину. Далекое прошлое, неактуальнам тема!.. Вот что только увидела в этом Ида Борисовна, которую счастливо миновало все то, что оставило в Алешином сердце такие страшные памятные зарубки. Он разворачивал страницы, не различая фиолетовых, сливавшихся перед глазами строк, и, охваченный какой-то жгучей, горькой обидой, не мог поверить, чтобы то, что хотел он рассказать как бы от имени всех людей, чьи судьбы искалечила война, с болью, слезами и надеждой, что такое больше никогда не повторится в мире и больше ни одному ребенку не придется совершать свои первые шаги на костыликах, – и вправду никому не нужное, потерявшее всякое значение прошлое, которому нет места в настоящем, и даже не стоит вспоминать, тратить время и внимание…
После беседы с Идой Борисовной он надолго потерял охоту писать. Но со временем впечатление стерлось, склад натуры брал свое, просились в слова наблюдения, мысли, которые в изобилии давала жизнь, – и он снова стал засиживаться до глубокой ночи в своей комнатушке. В каждой семье густо населенной квартиры были дети, коридор был местом их игр и битв, они шумно возились, кричали, ссорились и плакали как раз под дверью Алешиной комнаты. И только после десяти, когда их укладывали спать, наступала тишина и можно было спокойно думать, бормотать про себя строчки, пригоняя друг к другу слова и вслух проверяя их звучание.
Верно, вначале он не владел языком. Получалось коряво, неуклюже, мысли тонули в нагромождении слов, он никак не мог их просто, коротко, толково выразить. Он злился на себя, на свою тупую, как ему казалось, голову, на недостаточность образования. Десять классов – с этим далеко не уедешь… Но за три года он прочел целую библиотеку, от строки до строки переписал «Хаджи-Мурата», стремясь постичь секрет ясной, выразительной фразы, и как будто кое-чему научился… Его сюжеты просты, несложны, в них нет ничего необыкновенного, бьющего на эффект, но зато и ничего надуманного, фальшивого, заимствованного у других – только то, что он знает и видел сам, пережил, испытал на себе, к чему лично прикоснулся.
Он не сразу стал понимать, что пишет вовсе не так уж плохо. Не сразу догадался, как вообще труден путь, который он себе избрал, и как нелегко и не скоро добыть победу, когда хочешь дать что-то свое, пусть даже на первых порах небольшое, негромкое, но свое – так, как только ты один видишь, понимаешь и чувствуешь.
Если Алеша посылает рукопись по почте, она попадает в поток, который ежедневно плывет во все редакции страны. Писать никому не возбраняется. Нужен острый, не притупившийся, чуткий глаз, чтобы выудить из захлестывающего половодья стоящее, не проглядеть талантливую руку. Нужно потратить потом время, энергию, поволноваться, может быть, с кем-то крупно поспорить из-за никому не ведомого Лукова. Но… в журнале «очередь» из рукописей «бесспорных» – уже известных, признанных, именитых писателей…