Приказ, вписанный десятерым бойцам одинаково и без единого шва, — двадцать пятая и двадцать шестая.
Мои жесты в чужой голове, поворот через левое плечо и длина шага, которые Кожин видеть не мог, — двадцать седьмая.
Заглаженная память у вечерней смены на воротах крепости — двадцать восьмая.
Всю ту ночь мне разложили по номерам лекций. Оставалось прочитать оглавление.
Двадцать первую я перечитал дважды и попробовал. Не щит — щит чувствуется за версту, а тонкий ровный слой поперёк верхнего слоя, край прижимается к дыханию, чтобы слой шёл вместе с грудной клеткой, а не стоял столбом.
Он встал у меня со второго раза, взял меньше десятой доли источника и держался. Чужой щуп зайдёт, встретит ровное поле и соскользнёт, как вода по стеклу. Впрочем, побочка тоже нашлась: пока слой стоит, глохнешь сам. Минут через двадцать в затылке зазвенело, и я снял.
Вот тут меня и осенило. Человек под таким слоем для моего дара не закрытый и не подозрительный. Он ровный и пустой, как коридор без мебели. Я скольжу по нему и только понимаю, что чисто. Значит, я мог уже стоять с ним рядом. Здороваться за руку. Пить чай.
Я вернулся к началу и посмотрел уже не на слова, а на почерк. Лекции с первой по двадцать четвёртую писаны с голоса: рваные, с хвостами и кляксами там, где ручка уже не поспевала. С двадцать пятой по двадцать восьмую — набело. Ровные строки от поля до поля, ни зачёркивания, ни сокращения. Так пишут, когда списывают с готового и не торопятся. С голоса так не пишут никогда.
На полях двадцать шестой нашлась единственная пометка, карандашом, поверх чернил, нажим слегка тяжелее: «главное дыхание». Рядом дата — четыре года назад. Через десять лет после того, как Берёзов выпустился из Гатчины.
Стало быть, где-то лежит оригинал, и его дают переписывать. Курс, которого нет ни в одной училищной ведомости, ходит по рукам спустя годы после того, как Никодимов перестал читать.
Я достал блокнот и записал три вопроса:
годы, когда шёл экстраординарный курс?
Тройки учеников по потокам?
Где сейчас Никодимов А. С.?
Всё это наверняка можно узнать в Гатчине, в училищной части. Но любой мой запрос туда пройдёт через десяток рук, среди которых, возможно, есть и та, что писала память набело. Пока противник считает, что я ищу сектанта-одиночку, он спокоен. Запрос по Никодимову скажет ему прямым текстом: Воронов понял, откуда умение. Нет уж.
К тому же так у меня выходило две воронки отбора будущих подозреваемых вместо одной. Пономаренко через неделю положит список тех, кто мог пройти «Новоархангельск» в те сутки. А Пётр с его связями в архивах добудет мне списки никодимовских троек, да ещё и тихо, минуя училищную канцелярию. Два списка. Вот и появятся у меня фамилии на пересечении.
В дверь постучали.
— Завтрак заканчивается, — проводница уже держалась бодрее. — Вам сюда принести или в вагон-ресторан пойдёте?
— Сюда.
После завтрака я убрал тетрадь на дно сумки, под бельё, вытянулся на диване и добрал сна — впереди сутки дороги, и ночью выспаться не выйдет. Проснулся сам, без будильника, от привычки, которая будит меня перед любой границей.
За окном тянулись бесконечные постройки центральной колонии. Я глянул на часы: без четырёх минут двенадцать.
Вскоре по коже пошли мурашки, за занавеской мигнул фиолетовый отсвет, состав, практически не сбавляя, прошёл портал. «Павловск».
А вот и полдень.
Я сформировал зов и отпустил.
«Маша».
Секунда. Другая.
«Слышу».
Канал встал.
На расстоянии плеча он берёт пятую часть источника за десять минут разговора. За пару километров крепкого мага опустошает за пятнадцать. А между нами сейчас лежала половина колонии, степь и побережье. Десятки километров.
Я прикинул на ходу. Мой шестой, её пятый. На таком плече нам двоим хватит максимум на десяток слов. Может, на дюжину, если короткими.
Расход пошёл сразу, с обеих сторон, как из пробитой цистерны.
Верхний слой пришёл раньше дальнейших слов, и не отдать его нельзя. Море за стеклом веранды. Песок на половицах. Запах ружейного масла, значит, карабин чищен утром. Ровный счёт без выражения: раз, два, три, четыре — она считала людей во дворе. Ей утекло моё: клеёнчатая обложка, номера лекций, ровные строки набело.
«За мной?»
Ну конечно. Зов означал встречу под куполом. Она уже собиралась.
«Нет. Проездом. Дальше по делу».
Пауза в один удар сердца.
«Письмо. Транспортная. Вокзал. На имя Карандашова».
«Понял. Береги…»
Канал лопнул как перетёртая верёвка. Источник Маши слабее, и она это знала лучше меня, обрезая связь, так и не дослушав.
Я глянул в свой. На дне плескалась едва ли десятая часть. Ну ладно.
Из носа закапало. Я запрокинул голову и прижал платок.
Постучали.
— Да.
— Ой! — проводница застыла в дверях. — Вам дурно? Я лекаря найду, у нас в четвёртом ваго… — она осеклась, глянув на чёрный плащ на вешалке.
— Не надо. Я сам врач, — сказал я в потолок. — Лучше чаю принесите. С сахаром, две ложки.
— Мигом!
Она вернулась. На блюдце лежало три куска вместо двух. Я бросил в стакан два и подумал: а ведь всё равно будет сладко.
Выпил. Потом уставился в окно, на выжженную степь без единого деревца, и просидел так, пока проводница не появилась вновь уже с обедом.
А вскоре за окном показалась зелень. Пальмы вдоль путей, вода в каналах, белые корпуса под черепицей. Состав вкатился под стеклянный купол на чугунном кружеве, а сверху падала живая музыка.
— Стоим сорок минут, локомотив меняем! — прошла по коридору проводница.
Контору Пестовых я нашёл в ближнем крыле, между телеграфом и багажным отделением. Транспортная компания, грузоперевозки: судя по вывеске у входа, возят они всё и всюду, составами по своим дорогам, судами по воде, а в воздушном секторе у них и дирижабельная линия. Ну а где грузы, там и корреспонденция.
Пока шёл через зал, держал скан вполсилы, ловя тех, кто провожает меня взглядом. Носильщик — скользнул и забыл. Дама у расписания — на плащ, с опаской. Мальчишка с тележкой — на дробовик в чехле, с восторгом. Обычный набор. Никто не двинулся следом.
За стойкой сидел приказчик в чёрных нарукавниках.
— До востребования. На Карандашова.
«Карандашов», — усмехнулся я в кулак. В моём кабинете карандаши до сих пор стоят ровным строем, как их поставила она. Пошутила, ничего не скажешь.
Приказчик молча полез в шкаф с ячейками и положил передо мной конверт. Ни документов, ни вопросов, ни книги выдачи. Видно, договорённость тут стояла особая, и не мне её расшатывать.
Я тронул работника щупом, легонько, на пробу.
И съехал как с мокрого стекла. Закрыт. Наглухо, ровно, по всему контуру — артефактная работа, и не из дешёвых. Штатный приказчик пестовской конторы, выдающий пакеты, носил на себе защиту, которую продавит разве что сильная школа с хорошим запасом. Внушить ему ничего не получится, выспросить — тоже.
А вот это радовало по-настоящему.
Я отошёл к колонне и вскрыл конверт.
Плотный лист, ровный почерк, ни одной помарки. И ни одного слова, за которое можно было бы зацепиться чужому глазу.
'Разместились удачно. Дом хороший, живём словно в лесу — тихо, соседей не слышно. Хозяин возится по хозяйству, придумал себе занятие и доволен. Младшая гуляет только со мной. Все здоровы, чувствуем себя прекрасно.
Если соберёшься написать — почта у нас надёжная: письмо до востребования, Павловский вокзал, контора та же, имя то же. Забирают свои, доходит день в день'.
Внизу две буквы: М. Ч.
И приписка отдельной строкой:
«Окна по-прежнему держу в двенадцать».
Я вернулся к стойке, взял чистый лист.
Писал коротко.
«Еду в „Братск“, по делу, ориентировочно на неделю-полторы. За мной возможен хвост, потому и еду далеко, увожу от вас. Если случится срочное, выходи на Пономаренко. Знаю, что ты ему не доверяешь. Я тоже. Но ему доверяет Филипенко, а я доверяю Филипенко и Софье Михайловне, и с тем, что у тебя на шее, Пономаренко тебе не страшен».