Данилов курил на крыльце, сдвинув фуражку на затылок, с карандашом за ухом, и наматывал на палец обрывок ленты. Узкое лицо его при виде меня просияло, будто он с утра только меня и ждал.
— Михаил Викторович! Я видел, вы к Борису Ивановичу. Если что передать — я мигом, мне всё равно до шести у аппарата.
— Передавать ничего не надо. Это вам.
Он прочёл записку и поднял брови.
— В восемь? Сегодня? Так я посижу, у Веры Николаевны смена с шести, но мне не трудно… — Он сложил записку и тут же развернул. — А Марье Тимофеевне сказать, чтобы рабочим ужин пораньше?
— Никому. Ни Марье Тимофеевне, ни Вере Николаевне.
— Понял. — Данилов приложил записку к губам. — Буду нем как столб. Телеграфный. Без проводов.
И засмеялся первым, торопливо, будто боялся, что шутка остынет. Фуражка у него была форменная, с выгоревшим околышем, а когда он её снимал, висела на гвозде у двери аппаратной, откуда её мог снять любой, кто туда входил. Примета — ещё не имя. Я отвёл от неё глаза, пока он не заметил, куда я смотрю.
Белов стоял у машины в рабочем тупике, за складом, и смотрел на платформу. Петров грузил её с обеда, всё, что уцелело от пожара, до последнего ломика, и уже дважды спрашивал меня, к какому часу, а я дважды отвечал, что час скажу сам.
— Это куда, Михаил Викторович? — спросил Белов. — На разрыве рельс поменять, а он навалил, будто мы на Хайчэн переезжаем.
— Затем и навалил.
Белов посмотрел на платформу, потом на меня и засопел.
— Это вам разрешили?
— Запретили. Сегодня утром, письменно. — Я тронул карман с выговором. — Поэтому грузит Петров, для рабочей подачи. А подача никуда не идёт. Ты стоишь здесь, под парами, до моего слова, что бы ни услышал.
— Под парами до ночи — это дров как на рейс, а она с места не тронется. — Белов помолчал. — А если там начнут стрелять, вы её туда не погоните?
— Не погоню. В прошлый раз огонь пришёл сюда, пока мы были на перегоне. Без пара она здесь больше не стоит.
— Она у меня одна, Михаил Викторович. — Белов положил ладонь на поручень будки и так и держал. — Ловите вашего жулика на ящики.
Ящики Крылов отвёз на станционной дрезине ещё в три: пустые, из-под костылей, и сложил у первого разрыва так, будто там с утра шла работа, а люди отошли пообедать. Теперь он ждал у кухонного вагона, с винтовкой, а двое его сидели на корточках у рампы.
— Рабочих туда не повезут? — спросил он.
— Ни одного. Только ящики. Смотришь, не стреляешь. Что увидишь — несёшь сам, бегом.
— Есть.
Жука Крылов отдавал Марье Тимофеевне через дверь кухонного вагона и, прежде чем отдать, подержал его перед собой на вытянутых руках, нос к носу.
— Ты, Жук, остаёшься на посту при кухне. Пост тыловой, но пост. С поста не уходят, даже если пахнет мясом, а когда пахнет мясом, тем более: так всех и выманивают. Стрельбу услышишь — это не тебе. Понял?
Жук лизнул его в нос. Марья Тимофеевна забрала щенка, ничего не сказала и прикрыла дверь. Перед уходом Крылов присел на рельс верхнего тупика, где с пожара ничего не двигалось, посидел, глядя себе под ноги, потом встал и повёл своих в гаолян.
Веру Николаевну я встретил без десяти шесть на дорожке от кухни к станционному дому: она шла заступать, с кружкой чая, прикрытой блюдцем. Записку она взяла свободной рукой и прочла на ходу, потом остановилась и прочла ещё раз.
— В семь вечера. Быть на месте. Никому не передавать. — Она подняла глаза. — Борису Ивановичу тоже?
— Тоже.
— Перегон закрывает Борис Иванович, Михаил Викторович. Через мой аппарат. Подача, о которой начальник разъезда не знает, на перегон не выходит. — Она подождала, не скажу ли я чего-нибудь, и не дождалась. — Это действительный выход? Или меня тоже поставили под проверку?
Я замешкался с ответом на секунду. Вера кивнула, не мне, себе, и пошла к дому, держа кружку ровно, чтобы не расплескать.
— Мне заступать, — сказала она, не оборачиваясь. — Ответ я выслушаю у аппарата.
В аппаратной пахло нагретым маслом, сургучом и гарью: после пожара гарь не могли вывести ни из стен, ни из занавесок. Данилов сдавал смену. Он стоял у своего стола, второго от окна, и показывал Вере Николаевне журнал, ленту, ключ от шкафчика, а она называла каждую вещь, и к каждой он прибавлял что-нибудь от себя.
— Журнал.
— До последней запятой, Вера Николаевна, вы меня знаете.
— Лента.
— Смотана. Дашичао с четырёх молчит, Хайчэн дважды стучал по пустякам.
— Книга.
— На месте. — Данилов хлопнул ладонью по серому переплёту кодовой книги разъезда на полке над своим столом. — Куда ж ей деться, она у нас тяжелее телеграфиста.
Он увидел меня в дверях, подобрался, снял фуражку с гвоздя и надел.
— Не буду мешать начальству. Я на крыльце, Вера Николаевна, крикните, если что.
Дверь за ним закрылась. Вера села к аппарату, поставила кружку на край стола, положила перед собой мою записку и разгладила её двумя пальцами, как разглаживала принятую ленту.
— Я спросила вас на дорожке. Спрашиваю здесь. Это выход?
— Нет. В семь никто никуда не выйдет. Ваше время — часть проверки.
Она не шевельнулась и записку больше не разглаживала.
— Благодарю, — сказала она. — Меня редко принимают всерьёз. Обычно барышню у аппарата не считают способной даже на измену.
— Я считаю вас способной на всё, что умеет телеграфист.
— Это я заметила. — Она смотрела на записку, не на меня. — Моё время. Значит, есть и чужие.
— Есть. Чьи — не скажу.
— Не говорите. — Вера не повысила голоса. — Двадцать седьмого июня я стояла у водокачки с револьвером Бориса Ивановича и решала, кто вы такой. Я решила. Потом три дня молчала и каждую ночь думала, что ошиблась и что из-за меня кого-нибудь убьют. Потом ротмистр спросил меня, когда вы мне всё это сказали. Я ответила правду. Проще было ответить, что я ничего не знала: меня отпустили бы к аппарату, а вас бы увезли.
— Знаю.
— Знаете. Тогда скажите мне прямо, Михаил Викторович: что я должна была сделать ещё, чтобы меня не ставили под проверку?
— Ничего. Вы сделали всё.
— И всё-таки.
— И всё-таки. — Садиться я не стал. — Сведения уходят, Вера Николаевна. Уходят с Каменного и уходят быстро. Если я вычеркну из списка тех, кому верю, искать мне останется среди тех, кто мне не нравится. Так я уже искал. Павел сегодня сидит синий.
Она долго молчала. За стеной Борис Иванович двигал стул, на крыльце Данилов что-то напевал вполголоса.
— Как телеграфистка я вас понимаю, — сказала она наконец. — Проверка правильная. Ленту я проверяю и тогда, когда передавал человек, которому я верю, а тогда особенно. — Она помолчала. — Только вы сейчас разговариваете не с телеграфисткой. Я думала, что после водокачки сижу с вами по одну сторону доски. А оказалось — я на доске.
Можно было сказать ей про фуражку на гвозде. Через минуту она снова сидела бы по мою сторону доски, а через две смотрела бы на дверь, за которой напевал Данилов, так, что заметил бы и он. Про фуражку я промолчал.
— Вы на доске, — сказал я. — Да, проверял. И извиняться сегодня не стану: проверка ещё не кончилась.
— Я и не прошу. — Она сложила записку вдвое, потом ещё раз и убрала в карман юбки. — Это я оставлю у себя. Если ротмистр когда-нибудь спросит, когда вы меня проверяли, я покажу ему и число, и час. Он любит точность.
— Вера Николаевна…
— Михаил Викторович. — Она повернулась к аппарату и положила руку на ключ. — Я у аппарата до десяти. Если вам понадобится связь, связь будет. Всё остальное вы сегодня уже проверили.
Хайчэн вызвал Каменный с каким-то вопросом. Она быстро и ровно застучала ответ, не глядя на меня. Кружка с чаем так и стояла на краю стола под блюдцем. Я постоял и вышел.
На крыльце Данилов наматывал на палец всё тот же обрывок ленты. Он посторонился, пропуская меня, и кивнул на дверь.
— Строгая сегодня Вера Николаевна. Вы не берите к сердцу, Михаил Викторович, она перед сменой со всеми так.