И тут над сопкой взлетела ракета. Она поднялась из кустов у самой макушки, повисла, будто раздумывала, и пошла вниз, волоча за собой дымный хвост. Кто-то за мешками сказал «Господи» и перекрестился, а путеец у тормоза выдохнул так громко, что я услышал сквозь стрельбу.
— Перерезал, ваше благородие! — крикнул Фомин, не поднимая головы от жуковской ноги.
Перерезал. Провода, найденные Крыловым, теперь никуда не вели. Ничего другого ракета не говорила, но я всё-таки вздохнул.
Пролёт был уже близко. С подъёма под мост было видно наискось, до самого дальнего устоя: камень, полынь на дне ложбины, полосы тени от балок. В тени у дальнего устоя, в нише сбоку, сидел человек. Сидел он на корточках, спокойно, а между колен у него стоял ящик. От ящика по камню вверх, под балки, уходили провода — не на сопку, а прямо под пролёт, коротко. Человек не глядел ни на сопку, где стреляли, ни на ракету. Он глядел вверх, на пролёт, и ждал.
Крылову оставили провода, чтобы было что резать.
Ему нужен был не мой броненосец и даже не машина. Ему нужны были снарядные, которые шли за машиной: он ждал, когда они встанут над зарядами. Стрелять в него отсюда было без толку: ниша, камень, качка, а в плече у меня после ночи дёргало от каждого выстрела.
— Фомин! Под мостом, у дальнего устоя, в нише — человек с ящиком! Бей по нише, головы ему не давай поднять! Как я буду у камня — не стрелять!
Фомин глянул вниз, понял и, не тратя слов, ткнул пальцем двоих. Пули защёлкали по камню вокруг ниши, полетела белая крошка. Человек вжался глубже в тень, но ящика не выпустил.
Я перебрался к заднему борту, к самой машине. Белов высунулся из будки по пояс.
— Савелий! Тише! Сбрось ход! На мосту не вставать — тише, но иди!
Белов поднял ладонь и скрылся. Машина за моей спиной задышала реже, буфера мягко ткнулись в платформу. Платформа поползла ещё медленнее, почти пешком. Передний её край уже выходил на пролёт, а задний, со ступенькой у тормозной площадки, ещё шёл над откосом. Второй ракеты на этого человека никто не припас. Я спустился на боковую ступеньку, примерился к откосу, который полз подо мной, и шагнул.
Об откос я ударился больным плечом — в глазах стало черно. Я покатился вниз вместе со щебнем, через бок и снова через бок, фуражка улетела, в рот набилась пыль. У самого дна меня приложило рёбрами о камень, и я лежал, разевая рот, как рыба на льду, не в силах вдохнуть. Наверху платформа выкатилась на пролёт. Балки над ложбиной загудели, с них посыпалась сухая труха.
Встать удалось не сразу. Я побежал по дну ложбины, под мостом, к дальнему устою. Бежать было неловко: камни, сухая полынь по колено, ноги после откоса не слушались, а револьвер я вытащил из кобуры только со второй попытки, придержать кобуру левой рукой не вышло. Над головой медленно прошла платформа, мелькая в щелях между брусьями, а следом надвинулась машина, тяжёлая, с сиплым дыханием, и гул в балках стал такой, что своих шагов я больше не слышал. Пули Фомина перестали щёлкать по камню: с пролёта нишу уже не было видно.
Ниша была выбрана в боковой стене устоя, повыше дна, у самой насыпи; к ней вела осыпь из щебня. Японец сидел там на корточках лицом к пролёту, обе руки на рукоятке, торчавшей из ящика. Рядом на камне лежали его револьвер и бинокль на ремне. Меня он не слышал: над ним гремело. Он смотрел вверх, на брусья, сквозь которые сыпалась пыль, и шевелил губами. Над брусьями, над самыми зарядами, шла машина Белова, а за ней — снарядные.
Я был уже на осыпи, когда он обернулся. Широкое лицо, толстая крепкая шея, ладонь на рукоятке широкая, как лопата. Этот в первый день шёл в рост на наш состав, а потом уводил своих шагом и ни разу не оглянулся. Теперь он оглянулся.
Он не стал хватать револьвер. Он навалился на рукоятку.
Я выстрелил с осыпи, почти не целясь. В плече рвануло, пуля выбила из камня над его головой белую крошку. Он на миг пригнул голову, а я за этот миг взлетел по осыпи и упал на него и на ящик разом, всем весом.
Нас вбило в заднюю стенку ниши. Рукоятка оказалась у него под грудью, у меня под коленом, и он рвался к ней, будто я отнимал у него последнее. Был он тяжелее меня и здоровее на целое плечо. Провода торчали из ящика у самого моего лица и туго уходили вверх. Как устроена эта штука, я не знал, а разбираться было некогда: где-то в ней должно было замкнуться, значит, надо было, чтобы замыкаться стало нечему. Я сгрёб провода левой рукой, намотал на кулак и дёрнул всем телом. В плече вспыхнуло так, что я заорал. Провода сидели крепко. Я дёрнул ещё раз, повиснув на них. В ящике что-то хрустнуло, медные хвосты вылезли наружу вместе с клочьями оплётки.
Японец тем временем дотянулся до своего револьвера. Выстрел грохнул у самого моего уха, щёку обожгло порохом, и все звуки, вместе с поездом над нами, ушли куда-то за стену, остался один тонкий звон. Я ткнул ствол ему в руку выше локтя и нажал спуск. Рукав у него рвануло, мне в лицо брызнуло горячим.
Он не закричал. Он ударил меня лбом в скулу, выдернул ногу из-под моего колена и отбросил меня к стене. Сам он перекатился через край ниши на боковой спуск. Я поднял револьвер. Мушка гуляла по всей ложбине; я выстрелил вслед и попал в куст. Японец уходил вниз по спуску и дальше вдоль ложбины, быстро, не оглядываясь, прижимая раненую руку к боку. На камнях за ним оставались тёмные пятна. Догонять его я не стал. Я пнул ящик, он съехал с края ниши, перевернулся и запрыгал вниз по осыпи, волоча за собой обрывки проводов.
На камне, где сидел японец, остался бинокль с оборванным ремнём. Я подобрал его и сел, привалившись спиной к стене ниши. Надо мной шли снарядные. В ухе звенело громче, чем гремело сверху, но камень под спиной вздрагивал от каждой колёсной пары, и по этой дрожи я слышал их: медленно, тяжело, один за другим, над самыми зарядами, к которым больше ничего не вело. Потом прошли платформы. Потом над ложбиной стало светло, труха сыпаться перестала.
За мостом машина прошла ещё немного и встала: Белов вывел с пролёта весь состав. Я полез по осыпи вверх, к насыпи, цепляясь за полынь правой рукой и прижимая к себе левую. Вдоль состава ко мне бежал Фомин. Звон в ухе он перекрикнул с первого раза:
— Ваше благородие! Живы⁈ У нас Жуков в ногу и путеец Власов в плечо! Остальные целы!
Я поднялся на колено, чтобы ответить, и тут за ложбиной, на западной сопке, напротив той, где дрался Крылов, вспыхнуло стекло. Вспыхнуло ярко и коротко, как вспыхивает на солнце прицел, когда стрелок ведёт им за целью.
Я упал лицом в щебень и ждал выстрела.
Выстрела не было. Стекло вспыхнуло ещё раз, будто мне подмигнули, и больше не показывалось.
* * *
В Дашичао снарядные ящики принимали уже в сумерках, прямо из вагонов на руки, с рук на повозки. Батарейные ездовые торопили своих так, будто за каждым ящиком стояла очередь. Ящики уходили от нас в темноту один за другим, лёгкие с виду, тяжёлые в руках, на каждом белела трафаретная надпись с твёрдым знаком. Через полчаса снарядные стояли пустые, с распахнутыми дверями, и пахло в них только сосновой стружкой.
Полковник пришёл к вагонам сам. Был он длинный и сухой, с облупленным от солнца носом и белой полосой на лбу там, где кончался козырёк, а голос у него был сорван командами до хрипа. Он заглянул в каждый пустой вагон, будто хотел убедиться, что ящики ему не померещились, а потом остановился у броненосца. В шпале переднего борта засела пуля; полковник потрогал дыру пальцем.
— Ваше?
— Моё, господин полковник. Шпалы и песок.
— Докладов, что снаряды идут, мне прислали много, — сказал он. — Снаряды пришли в первый раз. Сколько ещё можете привезти?
— Всё, что дадут, если мост пропустит.
— Мост, — повторил полковник так, будто записал на манжете. Потом пошёл к машине, поднялся на подножку и протянул Белову руку. Белов сперва вытер свою ветошью, долго, со всех сторон, потом пожал, а потом смотрел на неё так, словно ему выдали новую и он ещё не знает, куда её девать. Гриневич у будки отвёл глаза. Солдатам Фомина полковник сказал «Спасибо, братцы». Фомин гаркнул «Рад стараться!» так, что ездовые у повозок пригнулись, а сам покраснел до ушей.